Изменить размер шрифта - +
Ни хлеба, ни масла не осталось, разве что несколько крыс в погребах. И, что куда важнее, нехватка пороху, пушечных ядер и бойцов. Ни разу не прислали нам провианта. Ни одного батальона. Семьдесят дней.

Не ради этого погибли мои мама и папа. Сдать город — значит притвориться, будто ничего не произошло.

Лой уселась перед зеркалом трюмо, надев мою блузку из белого муслина, которую она перекроила и прошила лентой, чтобы она облегала плечи и крутые изгибы груди. В честь времени года она положила меж грудей желтую розу, очистив стебель от шипов.

— О да, напыщенные бессвязные речи, суета. Только они победили нас, эти свиньи. Чего еще могут они пожелать, как не войти через ворота и проследовать через Поле Оригоса по Пантеонной Миле и к самому Пантеону? Раз мы проиграли войну и город принадлежит им, что, по-вашему, станут делать сазо? Лягут, оближут стены и уйдут прочь? Навряд ли. Командующий этих свиней, медведь-генерал, говорит, что мы его очаровали, и он намерен остановиться здесь на летний отдых вместе со своими бедными усталыми бойцами.

— В ней нет ни капли патриотизма, — сказала Мышь, сверкая глазами, как бриллиантами. — Собирается выйти и строить глазки сазо, когда они будут въезжать в город.

Лой дернулась.

— Я патриотка, но не дурочка.

Мышь надела мою синюю юбку и собственный красный корсаж. В ушах у нее были серебряные серьги. Я подумала, что серьги, верно, тетушкины, но не решилась спросить, украла ли их Мышь, а если да, то когда и как.

Они не потрудились принарядить меня по случаю этой прогулки. Волосы остались непричесанными; лицо белым, словно глина, а хлопчатобумажное платье грязным и мятым; приплясывая, они потащили меня за собой.

Солнце клонилось к закату, когда неслыханный рев басом прогремел в воздухе, ударяя по плитам мостовой, по мозгу, по костям. Приближалась буря или землетрясение. Было без малого десять часов. Небо, такое чистое и пустое, светилось бледно-малиновыми красками и глубокой гулкой бронзой над Западной аллеей ближе к улице Винтокалс, а над Восточной аллеей, по которой мы шли, оно уже стало сине-розовым. Большинство деревьев порубили на дрова, но те, что остались, еще не скинули своего убранства. У листвы был землистый оттенок.

Никому не воспрещалось наблюдать за факельным шествием легионов саз-кронианцев, входивших в город. Некоторые из патриотов поклялись, что скорей умрут, чем станут присутствовать при этом. А прочих горожан обуяло любопытство. Теперь они наконец увидят чудовищных зверей, державших их в кольце. В город уже доставили продовольствие, подарок завоевателей, и это отнюдь не способствовало росту их непопулярности. Оставшиеся в живых солдаты ополчения и городской гвардии, оборванные и разбитые, стояли вдоль всего пути, опираясь на костыли; повсюду — подзажившие шрамы и хирургические повязки, изможденные пепельно-бледные лица. Возможно, они пришли не затем, чтобы поддерживать порядок, а скорей, чтобы подчеркнуть разницу между нами и теми, кто пришел заявить о своих притязаниях на нас.

Хитрая Лой отыскала себе, а заодно и нам, место на балконе таверны. В тот день по приказу Сената закрылись все винные магазины, но это не имело значения: по рукам ходило множество больших плоских бутылей и бутылок поменьше. Вместе с нами на балкон втиснулись два семейства, и еще сколько-то человек расположилось на крыше; под ногами у них зловеще скрипела черепица. То же самое происходило повсюду, и почти у каждого окна столпились люди. Те, что стояли на самой Миле, жались к домам. Широкая мостовая оставалась свободной.

Кое-где уже зажглись огни. Припрятанное масло щедро расточалось в расчете на завтрашнее пополнение запасов. В целом настроение не отличалось высокой трагичностью. Кое-где оно даже приобретало праздничный оттенок, что, впрочем, подлежало осуждению, а потому долго не продержалось. Те, кто испытывал подлинное отчаяние, остались дома. Кое-кто вел себя дерзко, как Лой.

Быстрый переход