И лес без зверей с одними людьми — не лес, и жизнь без таящегося в ней слова — все это только материал для кино.
Лягушку все знают, как она квакает в теплой воде, когда ей хорошо, но мало кто слышал, как она пищит, когда попадает в зубы собаке. Я первый раз в жизни своей услышал этот звук, быстро оглянулся, освободил несчастную лягушку. Она скакнула в ручей, и быстро вешняя вода унесла ее.
Лягушка исчезла, но панический звук остался во мне. И все в природе, наверное, также умирает и оставляет в душе человека что-то свое. Это все от природы, скопляясь в душе человека, ищет выхода и образует талант, создающий новую природу.
Может быть, затем и существует на земле человек, чтобы данную дикую природу, обреченную на звериную борьбу за существование, переделать на человеческую в единстве закона и милости.
И, может быть, тоска человека по какой-то чудесной природе и есть начало мук его возрождения им новой милостивой и прекрасной природы?
И, может быть, эти муки возрождения и радость явления в мир небывалого мы называем искусством?
Первым моим охотничьим ружьем была шибалка: так назывался у нас кривой сук, вроде бумеранга.
Однажды этой шибалкой я подбил молодого вялого галчонка, и он попал мне в руки. Он был в таком состоянии, что какое положение ни придать ему — в таком он и остается. Это меня смутило потому, что было против всякого охотничьего естества, в котором одно живое существо убегает, а другое его догоняет. Что тут делать? Я взял галчонка и посадил его на сук липы. После обеда посмотрел — сидит! После чая посмотрел — сидит! После ужина — сидит! Вероятно, я очень мучился за галчонка той ночью, если через всю свою жизнь, как через тысячу лет, пронес это воспоминание. Утром встал, поглядел туда — галчонок лежит на земле мертвый.
Я со слезами вырыл ямку и похоронил галчонка, но охотиться не перестал и до сих пор охочусь, больше сочувствуя всякой симпатичной живой твари, чем тем, кто сам не охотится, но охотно кушает дичь в жареном виде.
И всю-то, всю-то жизнь я как охотник слышу от этих лицемерных людей одни и те же слова: «Как вам не стыдно охотиться, убивать!» И всю жизнь я отвечаю одни и те же слова: «Как вам не стыдно есть то, что для вас убивают?»
Дело в том, что моралисты обыкновенно не обладают охотничьим чувством, и я знаю из них только одного Льва Толстого, который как моралист проповедовал вегетарианство, а как охотник бил зайцев до старости.
Может быть, не только культура, но и сознание человеческое коренится в переходе пассивного страдания в активное. Может быть, и власть в существе своем происходит на почве активного страдания.
Моя подруга ответила на мою мысль:
— Переносить страдание, просто страдать — это, может быть, даже и сладко. А страдать активно, действовать, брать власть в борьбе со злом — вот это настоящее.
Вечерняя заря разгоралась, солнце освещало уже только верхушки деревьев, внизу быстро темнело, и готовая, полная, еще бледная луна приготовилась сменить солнечный свет.
Вот и погас на самом высоком пальчике самого высокого дерева солнечный луч.
Художник положил кисть.
— Чуть-чуть не кончил, — сказал он…
— Что же вы теперь будете делать? — спросили мы.
— Ничего, — ответил он, — придется ждать солнечного вечера: нужно одно только мгновенье.
— Но такое мгновенье в природе не повторяется: — пришло и ушло.
— Конечно, не повторяется, но приходит подобное, я вспомню неповторимое и его удержу.
— Разве так можно?
— А как же! На что же бы тогда человеку и быть человеком, если бы у него не было памяти о неповторимом мгновении. |