Есть материализм потребительский: человек потребляет материю для своего счастья. И есть материализм, когда дух человеческий, как бы страшась своей свободы, хватается за материю, как утопающий хватается за соломинку.
Тогда в этом стремлении удержаться все предметы, охватываемые духом, становятся такими, как будто ты сам только что родился и увидел их первым взглядом.
Вот таким первым глазом Гоголь смотрел на вещи и так создавал свой реализм, похожий на луч рентгена, проникающий сквозь твердые вещи.
Природа может обойтись и без культуры. Родился Шаляпин — артист по природе, с таким голосом, и пользуется для своих высоких целей культурой, как автомобилем.
Так бывает в природе. Но культура без природы быстро выдыхается. В этом смысле природа науку одолевает.
Большой хозяин, если увидит непорядок и в чужом хозяйстве, вступается: у него духу хватает и на чужое, а хозяин мелкий думает только о себе: на чужое у него духу не хватает.
Искусство наше словесное, живопись, зодчество, скульптура и все другие являются в мелкой жизни маяками, светом большого единого духа.
Человек — это мастер культурной формы вещей. На низшей ступени лестницы этих мастеров стоят те, кто ничего не вносит своего, а возвращает талант свой в том виде, в каком он его получил. На высших ступенях располагаются те, кто всю душу свою вкладывают в творчество небывалого. <…>
Откуда это взялось у человека, что тянет его, как птицу перелетную, оставить родное гнездо и уйти искать небывалое?
Конечно, есть много разумных ответов, — начиная с нашей догадки о том, что стремление вдаль есть продолжение движения младенца, выходящего из утробы матери.
Не лучше ли, чем просто догадываться о происхождении своего чувства родины, обратиться к личному опыту.
Чувство родины в моем опыте есть основа творчества. И, может быть, всякий творческий талант открывает свое чувство родины, и каждый одаренный из нас открывает свою страну и этим увлекает других. Конечно, и так может быть: звук исходит из разных источников, но мембрана одна, и эта мембрана есть родина.
Думал о том, что же в конце концов определяет прочность и сохранность во времени произведений искусства… Первое — какое-то отношение к детству: самое прочное произведение у Горького — «Детство», источник Толстого — «Детство, отрочество и юность», Пришвин — весь в детстве и в родине.
Второе — это чувство родины, культ матери. Третье — личность, то есть слово свое из себя самого, как у царя Давида.
Не лирика ли является в писаниях тем золотом, которое определяет их прочность и ценность? И эпос есть не что иное, как скрытая лирика.
Далеко позади себя я оставил гордые попытки управлять своим творчеством, как механизмом. Но я хорошо изучил, при каких-условиях мне удаются прочные вещи: только при условии цельности своей личности.
И вот это узнавание и оберегание условий бытия цельной личности стало моим поведением в отношении творчества. Я не управляю творчеством, как механизмом, но я веду себя так, чтобы выходили из меня прочные вещи: мое искусство слова стало мне, как поведение.
Мне кажется, величайшую радость жизни, какая только есть на свете, испытывает женщина, встречая своего младенца после мук рождения. Я думаю — эта радость включает в себя ту радость, какую частично испытываем и все мы в своем счастье. Так вот и хочется мысль, найденную для своего обихода в искусстве о поведении, распространить на всех.
Но я могу быть цельным только на восходе солнца, когда все еще спит, а другой утром спит и цельным бывает глубокой ночью. И мне скажут, что Сальери был в поведении, но у него ничего не выходило в сравнении с Моцартом — человеком без поведения. |