Отец впервые услышал это название от некоего заказчика с северо-востока по имени Харли Уоррен, который задействовал отцовские таланты лозоходца в деле довольно необычном: на кладбище в заболоченной кипарисовой рощице. Хвалебные отзывы этого человека о Мискатоникском университете неизгладимо запечатлелись в памяти отца. Моего школьного аттестата оказалось недостаточно (в нем не хватало ряда обязательных для поступления предметов), но мне удалось-таки — к вящему удивлению всех моих учителей — сдать суровый вступительный экзамен, для которого требовались, так же как и в Дартмуте, определенные познания в греческом, равно как и в латыни. Один только я знаю, чего мне это стоило: «выехал» я исключительно на догадках, призвав на помощь все свое воображение. Не мог же я не оправдать отцовских надежд — сама эта мысль казалась мне невыносимой!
К несчастью, все мои усилия пошли прахом. Еще до конца первого семестра я вернулся в Южную Калифорнию истощенным физически и духовно приступами нервозности, тоски по дому и болезни как таковой (анемия). Кроме того, мой ночной сон сделался еще продолжительнее, и невероятно участились случаи сомнамбулизма, что не раз и не два уводил меня глубоко в пустынные холмы к западу от Аркхема. Я пытался терпеть — терпел довольно долго, по моим ощущениям, — но после нескольких особенно сильных припадков врачи колледжа посоветовали мне оставить университет. Наверное, они сочли, что из меня хоть сколько-то сильной личности не выйдет, и испытывали ко мне скорее жалость, нежели сочувствие. Неприглядное это зрелище — юнец во власти эмоций и чувств, что скорее пристали пугливому ребенку.
Казалось, что здесь врачи не ошиблись (хотя теперь я понимаю, как они были неправы), потому что недуг мой сводился (по-видимому) просто-напросто к ностальгии по дому. С чувством глубочайшего облегчения вернулся я к матери в наш кирпичный дом среди холмов. В какую бы комнату я ни заходил, я преисполнялся все большей уверенности в себе — то же самое я ощутил даже (или в особенности?) в подвале с его чисто выметенным полом из скальной породы, с отцовскими инструментами и химикалиями (кислоты и все такое прочее) и морскими мотивами в резной надписи по камню «Врата Снов». Казалось, все то время, что я пробыл в Мискатоникском университете, незримая привязь властно тянула меня назад, и лишь теперь напряжение ослабло.
(Разумеется, эти голоса слышны по всему континенту: «Основные соли; храм Дагона; серое, искривленное, хрупкое чудище; адская свистопляска флейт, инкрустированный кораллом многобашенный Рлей…»)
Холмы помогли мне ничуть не меньше, чем наш дом. В течение месяца я всякий день уходил на прогулки, я бродил по старым знакомым тропам среди выгоревших, побуревших зарослей, и в мыслях моих теснились древние легенды и обрывки детских раздумий. Думаю, только тогда и только по возвращении я впервые осознал, как много значат для меня эти холмы (а еще немного понял, что именно). От Маунт-Уотерман и крутой Маунт-Уилсон с ее огромной обсерваторией и 100-дюймовым телескопом-рефлектором — вниз, через пещеристый каньон Туджунга с его множеством извилистых ответвлений, уводящих на равнины, а затем через приземистые холмы Вердуго и те, что ближе, с обсерваторией Гриффита и ее меньшими телескопами — к зловещему, почти неприступному Потреро и к гигантским петляющим каньонам Топанга, что с катастрофической внезапностью открываются на необъятный, первозданный Тихий океан… И все они (холмы, то есть), за редкими исключениями, песчаные, растрескавшиеся, опасные — земля что скала, скала что выжженная земля, выветрившаяся, осыпающаяся, ноздреватая; и все это обрело надо мною такую власть, что я — хромой, испуганный слушатель — превратился в одержимого. Более того, одержимость эта ныне проявлялась все в новых и новых симптомах: в силу непонятных причин я теперь выбирал определенные тропы в ущерб всем прочим; были места, где я не мог не задержаться хотя бы ненадолго. |