Изменить размер шрифта - +
В четырех маленьких окнах желтеет огонь, квадраты света косо падают на поляну.

Это и есть Глухая Мята…

В одной из комнат барака – большой – тускло горит керосиновая лампа, на ребристых, штукатуренных стенах покачиваются человеческие тени. В бараке не спят. У стены, на широкой лавке, кинув руки за голову, лежит человек. Лица не видно.

– … С Колымы на Сахалин подался, – задумчиво рассказывает лежащий. – Город там есть, Чехов называется… Ничего городишко! Ресторан, каждый день играет оркестр, заработки хорошие. Сами судите, я на строительстве по две тысячи огребал. Хорошо жил – без водки обедать не садился…

Он замолкает. Меж локтей валит сизый махорочный дым, завивается кольцами, спиралями, сизыми прядками течет к зеву открытой, весело, как костяшками на счетах, потрескивающей смоляными дровами печке. В бараке тепло, дремно. Слушатели неподвижны.

– В Чехове год прокантовался, на консервный завод перешел. Тоже ничего жил; правда, водки здесь не было, спирт пили. Зато девок, баб на этом самом консервном заводе – миллион! И половина незамужних!

Он привстает, жестикулирует рукой с самокруткой и заливается икающим, здоровым хохотом.

– … Половина незамужних, хотите верьте, хотите нет!

Теперь хорошо видно его лицо – круглое, розовое, тугое, точно резиновый мяч. Глаза у него светлые, волосы тоже.

– Будьте уверочки, я им не давал спуску! – заливается он и крутит в воздухе пальцем. – Как приглядел, так – моя! Хорошие попадались бабоньки! – Он останавливает палец, поднимает другую руку и делает такое движение, точно солит кончик его. – На ять бабоньки!

Один из сидящих за столом – пожилой, бородатый – удивленно прицокивает языком:

– Вот ведь, как говорится… Ведь ты скажи, какое дело!

Это рабочий Никита Федорович Борщев.

– Ведь ты скажи, какая у человека память! – трясет бородой Никита Федорович. – Ведь все помнит!

За столом улыбаются. Рядом с Никитой Федоровичем примостился на краешке табуретки худой и длинновязый парень – Петр Удочкин. Он, изредка поматывая вялым чубом, чертит на столе черешком ложки однообразную завитушку и внимательно слушает Силантьева. Он улыбается тогда, когда улыбается рассказчик, делается серьезным, когда тот сгоняет веселость.

Михаил Силантьев, просмеявшись, укладывается на лавку.

– Полгода проработал на заводе – кончилась лафа! Новые расценки пришли, то да се, да пятое-десятое… Спирту и того не стало! Подумал я, пораскинул мозгой и решил податься на Амур, на прииска… Вот тут и нарвался – ни заработков, ни шиша! Уехал! – отрезает Силантьев.

Потрескивают дрова в печке, кряхтит, оседая, старый барак. Кроме пощелкивания дров да стенания бревен, ни звука в комнате.

– Это так, как говорится! – вмешивается в молчание Никита Федорович. – Тут, конечным делом, чтобы не ошибиться, самому пощупать надо!

Он важными движениями рук округляет бороду, значительно помаргивает белесыми ресничками и от этого лицом и лысой головой становится похожим на мудренького иконного пророка. Никита Федорович обводит взглядом товарищей, точно проверяет действие своих слов. Петр Удочкин понятливо кивает. Зато третий человек за столом не обращает впимания на старика – сидит прямо, надменно прищурившись, выпятив небритый подбородок.

Тракторист Георгий Раков всегда держит себя так, словно он находится перед объективом фотоаппарата, который вот-вот должен щелкнуть. Выслушав многозначительные слова Никиты Федоровича, Раков неохотно разлепляет бледные губы, раздельно – так диктуют ученикам второго класса – произносит:

– Ладно, ладно! Ты, Силантьев, рассказывай…

Петр Удочкин придвигается к Ракову, трижды кивает головой – правильно, продолжай!

– После Амура взял курс на Сибирь… Сначала посетил Красноярский край…

Раздается бухающий удар.

Быстрый переход