Изменить размер шрифта - +
Стены барака вздрагивают, язык пламени в лампе подпрыгивает и лижет стекло. Затем снова – удар, и уж тогда широко открывается двер: в комнату входят еще двое. Они в синих лыжных костюмах, в вязаных шапочках, у обоих под куртками одинаковыми узлами – тонкими, модными – завязаны галстуки. От пришедших веет холодом и свежестью.

– Добрый вечер! – здороваются Виктор Гав и Борис Бережков – вальщики леса, мотористы электропил, двадцатилетние парни, два года назад окончившие десятилетку. Разгоряченные лыжами, морозом, они беззазорно сияют молодостью. Шелковые рубашки плотно облегают мускулистые тела, животы подтянуты, на лицах, несмотря на март, ровный, летний загар. Парни острижены коротко, шеи вопреки моде выбриты. Ребята отдыхают несколько минут; отдыхают по всем правилам, по-спортсменски – дышат глубоко, полной грудью, руки уперты в бока, головы закинуты назад.

Тракторист Георгий Раков смотрит на них вызывающе, надменно, а когда парни переглядываются, он передергивает плечами: «Модничают! Лыжи, эка невидаль!» Затем, не выдержав, демонстративно отворачивается. Зато Никита Федорович Борщев приветлив, удовлетворен приходом ребят и поджимает губы с таким видом, как будто хочет сказать им ласковое, необходимое.

– Лыжи, они конечно… говорит он. – Палки к тому же – лишний груз. Поневоле запаришься!

И его лицо опять становится лицом пророка, и от этого понятно, что то важное, необходимое, что должен был сказать ребятам Никита Федорович, уже сказано и что рассуждение о лыжах – собственное рассуждение Борщева, обдуманное им давно и сейчас сказанное к удобному случаю.

– Вот так, как говорится!

По крыше на цыпочках прохаживается ветер. Внутри барака двигаются лохматые, беспокойные тени – иные затаиваются в углу, и тогда мерещится, что в комнате есть еще живые существа: иные ползают, как привязанные, за людьми. Проверив щели крыши, пошарив, ветер выбирается из чердака и просачивается в оконные переплеты. Огонек лампы снова помигивает.

– Страсть! – поеживается Петр Удочкин.

От следующего порыва ветра барак пошатывается, и, наверное, поэтому не слышно, как в дверь входят еще трое лесозаготовителей, и только тогда, когда ветер, отгрохотав чердачными досками, стихает, слышно тяжелое дыхание, стук обледенелых сапог. Из второй комнаты барака выпархивает худенькая, перехватистая в талии женщина лет двадцати пяти: повар-уборщица Дарья Скороход.

– Ой, мамочка, уже пришли! – всплескивает она узкими ладошками.

Голос Дарьи приподнимает с лавки Михаила Силантьева. Он неотрывно следит за ней, туго надувает резиновые щеки, прицеливается глазом на женщину, а когда она мельком оглядывается, подмигивает Никите Федоровичу: «Видал! А ничего себе бабонька!..»

Трое проходят в комнату.

 

2

 

Первый из них – могуч.

Рост бригадира Григория Григорьевича Семенова – 190 сантиметров, вес – 95 килограммов. Сапоги сорок пятого размера малы бригадиру, но зато шапка пятьдесят шестого размера свободно вертится на маленькой голове. Лет до четырнадцати, до того времени, пока свинцом не налились пудовые кулаки, страдал Гришка Семенов от обидного прозвища – Кенгуру; не счесть драк, в которых участвовал он, пока не добился, что никто из подростков не смел при нем называть заморское животное.

Половицы гнутся под Григорием Семеновым – скинув пропотевший ватник, проходит в комнату, садится на скамейку, вынув расческу, приглаживает короткие жесткие волосы.

Губы сжаты плотно, и кажется, что в них продернута тоненькая резинка.

– Ужин как?

– К девяти будет! – отзывается Никита Федорович.

В комнату проходят еще двое.

По тому, как молча вошли они в барак, как долго возились у двери, и по тому, как смотрят на Семенова, чувствуется: что-то случилось.

Быстрый переход