— Рыбная паста, маргарин и листья одуванчика. Конечно, качество местных одуванчиков может быть не очень. Если не нравится, отошлите назад на кухню.
— Он… чудесный. Я уверена, что войду во вкус.
— Я уверен, что снова буду летать, — ответил он, будто доканчивая анекдот.
— Я совершенно уверена, что будете.
— Я совершенно уверен, что буду, — повторил он за ней с неожиданной язвительностью, словно больше всего хотел залепить ей пощечину. О Господи. Джин почувствовала себя последней дурой и изнемогала от стыда. Она уставилась в свою тарелку.
— А вы знаете, — сказала она, — что Линдберг, когда летел через Атлантический океан, взял с собой пять бутербродов?
Проссер буркнул что-то невнятное.
— А съел только полтора?
Проссер снова что-то буркнул. Потом без особого интереса в голосе спросил:
— А что стало с остальными?
— Я сама всегда хотела это узнать. Может быть, они где-нибудь в каком-нибудь бутербродном музее.
Наступило молчание. Джин почувствовала, что рассказала историю про бутерброды совершенно зря. Одна из лучших ее историй, и она потратила ее зря. Больше она уже никогда не сможет рассказать ему про бутерброды еще раз. Их следовало приберечь до времени, когда он будет в настроении получше. Она сама во всем виновата.
Молчание длилось и длилось.
— Вы, наверное, знаете, где находится аппарат Линдберга, — наконец сказала она бодрым тоном, словно практиковалась в искусстве застольных бесед. — Я имею в виду, что уж он-то, конечно, в музее.
— Это не аппарат, — сказал Проссер. — И никогда аппаратом не был. Это аро-план. АЭРОПЛАН. Договорились?
— Да, — ответила она. Он мог бы просто ударить ее по щеке. Аэроплан, аэроплан, аэроплан.
Через некоторое время Проссер кашлянул — звук, свидетельствующий о переходе от гнева или смущения к средоточию каких-то других эмоций.
— Я расскажу вам про самую большую красоту, какую я только видел, — сказал он сухим, почти ворчливым голосом.
Джин в полуожидании игривого комплимента потупила голову. Она все еще не доела второй кусок своего бутерброда.
— Я был на ночном задании. Летом — в июне. Летел, сдвинув фонарь, и все везде такое черное и тихое. Ну, тише не бывает.
Джин подняла голову.
— Это… — Он замолчал. — Вы про ночное зрение, наверно, ничего не знаете, да? — На этот раз тон у него был ласковым. Если она и не знает, то ничего; совсем не то, что назвать аэроплан аппаратом.
— Для него вы едите морковь, — сказала она, и услышала, как он засмеялся.
— Да, едим. Нас иногда так и называют: пожиратели моркови. Но это к тому отношения не имеет. Тут вопрос техники. Цвет подсветки приборов должен быть красным, понимаете? Обычно он белый и зеленый. Но белый и зеленый цвет убивают ночное зрение. Вообще ничего не видишь. Цвет должен быть красным. Красный — единственный цвет, который срабатывает. Так что, понимаете, там наверху все черное и красное. Ночь черная, самолет черный, а в кабине все красное — даже руки и лицо у тебя становятся красными — и ты высматриваешь красный след выхлопных газов. И ты там совсем один. Это лучшая часть. Летишь один, соло, к Франции. Как раз тогда, когда их бомбардировщики возвращаются с задания, с бомбежек наших городов. Ты кружишь возле одного из их аэродромов или челночишь между двумя, если они расположены близко друг от друга. |