Тут же послышалось еще одно блеянье…
И еще, и еще.
Скоро блеяли уже все, мотали лысинами, делали рожки.
«Бэ-э-э! Бе-э! Бе-бе-бе-е!»
Каждый изо всех сил старался переблеять другого.
А Дада сидел, озаренный солнцем, и поблескивал пряжкой расстегнутого ремня.
«Бе-э-э-э!!!»
Его положили в правительственный, на Луначарском.
Опухоль еще не спала, но он уже мог произносить слова. Днем, между процедурами, он гулял в трико и спрашивал себя, для чего он живет.
Один раз приехала мать, привезла тазик с подгоревшими гренками. Сказала, что приходили с горисполкома, по поводу жилищных условий.
«Я им показала наши условия!»
Москвич проводил ее, покормил гренками собак. Снова стал думать о смысле жизни. И еще о человечке, к которому его возили той ночью.
Кем был этот Дада? Первый секретарь? Нет, первого он видел, ростом выше и без всякой елки. Второй? По идеологии?
Москвич пинал жестянку, стараясь забить гол самому себе. Пошел дождь, матч пришлось отложить, запинал жестянку в арык, зашагал в палату.
«Может, мне это все приснилось?» — Думал, лежа на животе.
Но за сны жилищные условия не улучшают. Уже десять лет в очереди стояли, чтобы вместо двушки, где они все друг на друге, дали трешку.
Зашла медсестра с капельницей.
«Поработайте кулачком!»
Поработал. Вначале кулачком, потом, когда она уже не сопротивлялась — всем остальным.
«Жалко у меня еще язык не прошел. Я бы тебе такое показал!»
«А мне и так…» — Девушка пыталась дотянуться до капельницы и немного ее отодвинуть, чтобы этот сумасшедший не опрокинул.
Нет, он не был сумасшедшим.
Дождь прошел, потом еще один, уже без той медсестры. И еще, с лужами цвета кибрайского пива.
Язык выздоровел. Жилищные условия слегка улучшились. Пришел с работы, поигрывая ключом от новой трешки. Съездили, посмотрели, вздохнули. И комнаты смежные, и ремонт требуется, как ни крути. «Отказывайся, — перекрикивала шум мотора мать, когда они возвращались, — пусть лучший вариант дадут». Москвич кивал, зная, что лучший не дадут.
Начинались девяностые. После белого Барана явилась черная Обезьяна. Огляделась. Ухмыльнулась. И пошло-поехало. Москвичу уже дважды намекали на язык. В смысле — на незнание государственного. Комсомол испарился, остатки слили с партией, которую тоже переименовали — в Народно-демократическую. Народные демократы слонялись по коридорам, курили, посыпали пеплом кадки с пальмами, пугали друг друга исламистами. Стоял шорох складываемых чемоданов и защелкиваемых застежек. Россия, Израиль, Штаты, куда угодно. Москвич не ходил по коридорам, не сыпал пепел, не думал о чемоданах.
Сидел в кабинете, изучал узбекский.
«Икки дўст, Саид ва Ваня, кучада учрашиб?олишди».
— Салом, Ваня!
— Салом, Саид! Саид, сен езги каникулни?андай ўтказдинг?
— Рахмат, жуда яхши! Мен отам-онам билан Москвада бўлдим! Биз Москвада Ленин музейни, Кремлни, Съездлар саройини, Хал? хўжалиги юту?лари кўргазмасини ва бошка ажойиб жойларни курдик…
«Не актуально…» — Откладывал учебник Москвич.
Но что актуально, пока было неясно.
Следующий Новый год они встречали в новой, после ремонта, квартире.
Мать распределяла комнаты: «Тебе вон та комната, которая поменьше. Машку-Дашку — в спальную, а я с матерью — в гостиную, а не приведи боже, помрет, так простора будет, жри — не хочу!»
«Краской воняет», — подавала голос бабушка.
«Это, мам, твоими лекарствами воняет!» — сказала она, отодвигаясь от Москвича, колдовавшего с бутылкой шампанского. |