И вторая война, которую он уже пропустил, была понятной — просто первый раз их предали, второй раз — нет, и они победили. Добили гадину.
А эта…
Тихая и жестокая, с множеством смыслов, которые невозможно понять, с отсутствием видимого сопротивления, с правильными словами и мерзкими делами. Американцы и поляки сами старались не воевать — они послали на самые грязные дела людей из дивизии Бандеры, дивизии Шухевича или вспомогательной полиции. На улицах Киева было относительно тихо, если не считать блок-постов, да и их было немного, но это было только видимостью. Надо было помнить, что за тобой постоянно следят, что, может быть, именно за тобой следит объектив камеры беспилотного летательного аппарата или самолета разведки и управления, висящего над городом. Киев стал городом тихой, сочащейся из всех щелей злобы и ненависти — где одна половина города ненавидела другую, и одни считали других пособниками оккупантов, а другие первых — азиатским быдлом. В этом теперь был весь Киев — некогда древний, элегантный, раскинувшийся по обеим берегам Днепра город с каштанами, с Крещатиком, с мостами и с пляжами, очаровательными девушками. Когда началось — Киев почти не пострадал, по нему не наносили ударов, в отличие от Одессы, Севастополя, Донецка или Харькова — но как-то так получалось, что он пострадал при этом больше всех. Оккупантам удалось убить душу Киева, превратив его из того, что было — в город взаимной тихой ненависти, в город, где живут глубоко чужие и даже чуждые друг другу люди.
Вот за это Тахиров оккупантов простить и не мог.
Хотя иногда и задумывался — а может, это не американцы с поляками, может, это они сами убили свой родной город, точно так же, как убили до этого родную страну. Может быть, и так… нельзя безнаказанно убивать родной город и родную страну… и нет им прощения за то, что они сделали. Каждый выгребает по делам его.
Приняв десятиминутный ледяной душ, он оделся — привычка, терпеть не мог быть неодетым, потому что могло получиться так, что в любой момент придется спасаться, — прошел на кухню, поставил на газ сковородку. Газ, как ни странно, был — Россия продолжала поставлять его. Может быть, так и лучше.
Когда на масле зашкворчали разбитые яйца, на кухню вошла она. Он бы не хотел этого сейчас, потому что чувствовал себя виноватым перед ней и не знал, что ей сказать. Получалось так, что он ее использовал и бросил — да не только бросил, но еще и подставил. Это было подло… и никакой оперативной необходимостью тут не отговоришься…
— Уходишь? — спросила она.
— Да… — коротко ответил он, смотря, как на сковородке застывает бело-желтый узор.
— Надолго?
— Не знаю…
Она пододвинула колченогую, оставшуюся на этой сверхсовременной кухне еще с давних времен табуретку, села так, чтобы смотреть ему в глаза. Она была выше его на голову, при этом училась на три класса младше… в школе над ними постоянно насмехались из-за этого, и смотреть ему в глаза было сложно, тем более что он этого не хотел.
— Зачем все это?
Он не ответил.
— Ах, да… Восточный мужчина… Я совсем забыла. Когда надо — пришел, когда надо — ушел. Извини…
— Ничего… — тяжело сказал он, чувствуя, как давит в груди.
— Может, хватит?
— Что ты предлагаешь?
— Давай уедем! Куда-нибудь… ты же немец, тебя в Германии примут. Куда угодно уедем, я с тобой поеду.
— А это — что?
— Да черт с ним! Черт с ней с квартирой, со всем…
— Я не про это…
— А про что?
— Про то, что за окном.
Она отвернулась. |