|
Он страж прекрасных словес.
Но Эдвард обращался к нему.
— Давай договоримся, что ты приедешь, — говорил он, — этой осенью. — И это было тоже искренне.
— Хорошо, — ответил Норт, — я с удовольствием… Осенью. — И он представил себе дом с комнатами, затененными плющом, крадущихся дворецких, графины с вином и руку, протягивающую коробку дорогих сигар.
Незнакомые молодые люди обходили гостей с подносами и настойчиво угощали их.
— Как любезно с вашей стороны, — сказала Элинор, беря бокал.
Норт тоже взял бокал с какой-то желтой жидкостью. Вероятно, это было нечто вроде крюшона. Пузырьки поднимались наверх и лопались. Норт стал смотреть, как они поднимаются и лопаются.
— Что это за красивая девушка, — спросил Эдвард, наклонив голову набок, — вон там, в углу, разговаривает с юношей?
Он был благожелателен и церемонен.
— Правда, они прелестны? — откликнулась Элинор. — Я как раз об этом думала… Все такие молодые. Это дочь Мэгги… А кто это говорит с Китти?
— Миддлтон, — сказал Эдвард. — Ты что, не помнишь его? Вы наверняка были когда-то знакомы.
Они перебрасывались словом-другим, наслаждаясь непринужденностью. Точно кумушки, которые, судача, отдыхают на припеке после рабочего дня, подумал Норт. Элинор и Эдвард были каждый в своей нише, они источали довольство, терпимость, уверенность.
Норт следил за всплывающими в желтой жидкости пузырьками. Им-то, старикам, все это нравится, думал он, они свое пожили; другое дело — он и его поколение. Для него символом идеальной жизни были фонтан, весенний ручей, неукротимый водопад; ему требовалось совсем не то, совсем иное, чем им. Не залы, не гулкие микрофоны, не шагание в ногу за вождями — ордами, группками, разряженными в униформу колоннами. Нет — надо начать изнутри, а уж потом позволить сути принять внешнюю форму, думал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком. Никаких черных рубашек, зеленых рубашек, красных рубашек, никакого позерства перед публикой, это все чушь. Конечно, разрушение барьеров, опрощение — это все хорошо, но мир, превращенный в однородный студень, в единую массу, это не мир, а рисовый пудинг или бескрайнее блеклое одеяло. Сохранить все отличительные признаки и характерные черты Норта Парджитера — того, над кем смеется Мэгги, француза с цилиндром в руках, но в то же время — распространить себя вовне, новой волной взбудоражить человеческое сознание, быть пузырьком и потоком, потоком и пузырьком — самим собой и всем миром. Он поднял бокал. Анонимно, подумал он, глядя в прозрачную желтую жидкость. Но что я под этим подразумеваю? — спросил он себя. Я, для кого подозрительны все церемонии, а религия мертва, я, не вписывающийся, как сказал тот человек, никуда, ни во что? Он задумался. В руке его был бокал, в голове — незаконченная фраза. А он хотел создавать и другие фразы. Но как у меня это получится — он посмотрел на Элинор, которая сидела, держа шелковый носовой платок — пока я не узнаю, что истинно и что надежно, в моей жизни и в жизни других?
— Младший Ранкорн! — вдруг выпалила Элинор. — Это сын привратника в доме, где у меня квартира, — объяснила она и развязала узел на платке.
— Сын привратника доме, где у тебя квартира, — повторил Эдвард. Его глаза похожи на поле, освещенное зимним солнцем, подумал Норт, — солнцем, в котором нет тепла, лишь бледная краса.
— Кажется, его все называют «портье», — сказала Элинор.
— Терпеть этого не могу! — Эдвард слегка передернул плечами. — Чем плохо наше слово «привратник»?
— Я же так и сказала: сын привратника в моем доме… Так вот, они хотят отдать его в колледж. Я сказала, если увижу тебя, то спрошу…
— Разумеется, разумеется, — доброжелательно произнес Эдвард. |