Как это часто случается я в других
частях света, столичная жизнь настолько пленяла гостей из провинции, что они оседали в
городе и нанимались на работу, чаще всего слугами. Конечно, самые молодые, красивые и
предприимчивые женщины быстро открывали, что в Папеэте много солдат и матросов,
которые, наперебой предлагая им еду, вино, деньги, требуют взамен лишь то, что таитянки
в своей родной деревне безвозмездно дарили любому неженатому мужчине.
Поскольку таитяне в Папеэте были подчинены другим этническим группам, они
почти совсем отказались от своих нравов и обычаев. Однако многие остались верны
привычке купаться утром и вечером, избрав для этого пересекающий город ручей
Королевы. А в окружавших все дома прелестных садах ежедневно можно было видеть, как
туземцы готовят себе обед в таитянской земляной печи. На обломках базальта,
выстилающих дно неглубокой ямы, разводили костер; раскалив камни, клали на них
завернутые в большие листья кушанья и засыпали яму песком, после чего можно было
спокойно выкурить трубку или сигарету, ожидая, пока еда будет готова.
Гоген, разочарованный в своих соотечественниках, с горечью подытожил свои
впечатления от Папеэте: «Это была Европа - Европа, от которой я уехал, только еще хуже,
с колониальным снобизмом и гротескным до карикатурности подражанием нашим
обычаям, модам, порокам и безумствам». Генри Адаме был лишь немногим милосерднее,
когда в письме от 23 февраля 1891 года говорил: «Папеэте - одно из тех идеальных
местечек, у которых есть только один недостаток: они невыносимы. Стивенсон
предупреждал нас об этом; и все же я допускаю, что когда-нибудь в будущем, когда город
опять будет окружен ореолом романтического далека, мы будем вспоминать наше
пребывание там, удивляясь, как он мог нам надоесть. Солнце и луна выше всех похвал.
Горы и море вполне годятся в обитель всем богам любой теологической энциклопедии.
Город отличен от всего, что мне довелось видеть, на нем лежит печать утерянной
прелести, которую приписывают раю, - если не считать горожан. Что до них, то не знаю
толком почему, но они меня очень сильно беспокоят. А между тем они гораздо занятнее,
чем можно было ожидать. Больше всего меня тревожит все пронизывающая
нечистокровность, словно густой бледно-коричневый или грязно-белый налет, говорящий
о худосочности, болезни и сочетании наименее достойных качеств... В окружении двух-
трех тысяч подобных людей, живя в грязной лачуге, в десяти шагах от других таких же
«коттеджей», быстро перестаешь замечать изысканную игру лучей утреннего солнца в
бокале вина на вашем столе, голубизну моря перед вашей калиткой, не говоря уже о
красках гор Моореа вдали. Впрочем, даже когда я забываю этих метисов и эти коттеджи,
когда я, так сказать, купаюсь в голубом и фиолетовом свете, меня упорно не покидает
какая-то сосущая тоска, и не понять, почему ею овеяно место, которому больше к лицу
быть веселым, как комическая опера».
Гоген, парижанин с официальной миссией, разумеется, был принят в круг
чиновничества. Но после того как он целую зиму вращался в Париже среди художников,
богемы и салонных анархистов, ему было трудно взять верный тон. К тому же он, как
всегда, не умел скрывать своих мыслей. Единственный, кого Гоген кое-как переносил, был
добрейший лейтенант Жено. Каким отличным человеком был Жено, особенно убедительно
говорит то, что с ним ладили даже соседи, хотя они принадлежали к сословию поселенцев.
Во всяком случае, они иногда заходили к нему на аперитив. Одним из них был санитар
Жан-Жак Сюха, женившийся в Папеэте на дочери ирландца и туа-мотуанки. |