Изменить размер шрифта - +

Последние слова относились к единственному в то время, кроме Гоголя, пациенту — пансионеру 7-го класса Высоцкому, который постоянно страдал глазами и потому целые недели, бывало, проводил в лазарете в дымчатых очках и с надвинутым до самой переносицы зеленым зонтиком, защищавшим его воспаленные глаза от слишком яркого дневного света.

— Что ж, я с удовольствием сделаю все, что могу, для больного товарища, — отозвался Высоцкий.

— Ну, вот. Впрочем, никаких экстренных мер, надеюсь, более не потребуется, потому что после пароксизма наступила уже реакция.

Спустя полчаса, фельдшер с дымящейся чашкой потогонного в руках стоял над изголовьем пациента.

— Ваше благородие! а, ваше благородие! не откушаете ли чашечку нашей лучшей лазаретной романеи?

Дешевое острословие лазаретного юмориста, переименовавшего ромашку в романею, ради ласкавшего его слух созвучия названий, не тронуло школьного остряка. Лежа с полуприщуренными глазами, он и ухом не повел.

— Вот не было печали, да черти накачали! — проворчал Евлампий и наклонился над неподвижным, чтобы убедиться, точно ли он спит, или только притворяется.

В тот же миг одна из рук пациента ухватила фельдшера за лиловую сливу, заменявшую ему орган обоняния. Держа в руках полную до краев чашку, Евлампий не имел возможности защититься и заголосил благим матом:

— Ой-ой! оторвет! ей-богу, оторвет с корнем!

— Корень я тебе, так и быть, на развод оставлю. Только, чур, брат, не урони чашки! Боже тебя упаси! Эконом на счет поставит, — говорил наставительно Гоголь, продолжая теребить несчастного Гуся за клюв.

Чашку тот не уронил, но добрую половину содержимого волей-неволей вылил на грудь пациента.

— Ах, черт! — буркнул Гоголь, выпуская фельдшерский нос, и, отряхнувшись, присел на кровати.

Евлампий вытаращил на него глаза.

— Да вы, ваше благородие, никак все только шутки шутили?

— Какие шутки! Я просто расквитался с тобой твоей же монетой.

— Но вы и начальство ведь за нос поводили? А я, право же, так и чаял, что быть мне без носа, как без шпаги.

— То же думала немочка, которую Суворов в пражском театре взял за нос, когда она вошла к нему в ложу с букетом цветов от имени всей Праги.

— Да зачем же он взял ее за нос?

— За тем, чтобы поцеловать за всю Прагу.

— Ишь ты! — ухмыльнулся Евлампий. — А меня-то ваше благородие не поцеловали?

— Такого красавчика — только и недоставало! Подай-ка сюда мой кошелек.

Достав из своего тощего кошелька мелкую серебряную монету, Гоголь вручил ее фельдшеру с наказом сбегать в лавочку за банкой варенья, а что выторгует — распить за его, Гоголя, здоровье.

— Дай бог вам сугубо! Не успеет стриженая девка косы заплести… А сами вы, ваше благородие, теперича ложитесь-ка опять в растяжку: неравно кто из начальства заглянет.

— Обо мне, братику, не хлопочи. Сам-то, смотри, держи язык за зубами.

— Нешто я о двух головах, али совсем безголовый? Гомо сум, хоть и гусем именуюсь.

 

Глава шестая

Новый друг, но лучше ли старых двух?

 

Второй пациент Евлампия, семиклассник Высоцкий, во время всей описанной выше сцены держал себя совершенно безучастно. Давеча, при входе директора, он, разумеется, встал, поспешно спрятав какую-то книгу. Но едва только Иван Семенович скрылся за дверью, как книга опять появилась на подоконнике и поглотила все внимание молодого студента. Даже тогда, когда нос фельдшера подвергся опасности быть оторванным «с корнем», Высоцкий из-под зеленого зонтика, поверх темных очков, окинул Гуся и его мучителя только коротким взглядом.

Быстрый переход