— О? Чи так?
— А так, что дам я тебе примерно денег в праздник на бонбошки, а ты, ничего еще сам себе не купивши, как встретишь по пути нищего, норовишь тайком от меня отдать их сейчас прощелыге.
— Почему же прощелыге? Коли человек в рубище, так, видно, ему не красно живется!
— Не красно, само собою; но лучше, значит, не заслужил.
— Нет, уж скорее я по-христиански поделюсь с бедным, чем стану лакомиться, когда он голодает.
— Что говорить! Да надо ж и о себе подумать, да и не обманывать меня, старика: когда другие пансионеры кушают свои лакомства и я тебя спрашиваю: «Что же ты своих не ешь?» — ты в ответ мне, что съел уже, мол. Нехорошо, батечку, ой нехорошо!
— И все это ты так и выложил маменьке?
— Так и выложил, знамое дело, чтоб маленько хоть тебя приструнила.
— Нехорошо, батечку, ой нехорошо!
— Ну да, передразнивай старика! Зато я маменьке прямо так и говорю: «Не давайте ему вперед денег, — все равно пропадут задаром».
— Ай да дядька, нечего сказать! Ну, что, коли маменька тебя в самом деле послушает?
— Послушает ли? — вздохнул дядька. — Молод был — конем был, стар стал — одёр стал. Никто уже не слушает, никому не нужен…
— Ну, мне-то, старина, еще нужен, не горюй; давай-ка живей одеваться.
Недолго погодя, вся семья Гоголей сидела в столовой за обеденным столом. Марья Ивановна накладывала своему дорогому первенцу всякого кушанья: и борща, и молодых цыплят, и вареников полную порцию по два раза, упрашивая, уговаривая:
— Кушай, родимый мой, кушай на здоровье! Вот возьми-ка еще сметанки. Такой в Нежине, об заклад бьюсь, ни за какие деньги не получишь.
— Сметаны-то такой, пожалуй, точно, не найти, — подтвердил Василий Афанасьевич. — Но кормит их там почненнейший Иван Семенович и духовной и телесной пищей, кажись, досыта. Так ведь, Никоша?
— М-гм! — промычал утвердительно Никоша, уплетая свои любимые вареники за обе щеки.
— Ну, так этими ужасными экзаменами изморили, — продолжала соболезновать сына мягкосердная маменька.
— Не бойся, он и сам не даст себя изморить, — успокаивал ее муж. — Способностями молодчика господь не обидел; но лень раньше нас родилась.
— А в следующий класс, однако, ты, Никоша, с успехом перешел?
— М-гм! — подтвердил сын с тем же полным ртом. — За последнюю половину года в среднем из наук у меня четверка, из поведения тоже четверка…
— А из языков?
— Из языков троица…
— Вот видишь ли, Василий Афанасьевич! — обратилась Марья Ивановна с сияющими глазами к мужу. — Он, наверное, пойдет еще далеко.
— Зачем идти, коли на лошадях повезут! — с добродушной иронией заметил Василий Афанасьевич. — Всю жизнь свою будет кататься на тройках да на четверках.
— Смейся, смейся! А вот увидишь, что он, как наш Дмитрий Прокофьевич, станет еще министром.
— Что так мало? Не фельдмаршалом ли?
— И будет, будет, помяни мое слово. Не помнишь разве, что он трех уже лет от роду сам, без всякой помощи, по рисованным игрушечным буквам читать научился и мелом все полы в доме исписывал…
— Чему особенно рада была Семеновна, которой приходилось после него всякий раз мыть полы. Но было тогда нашему искуснику не три года, а без малого пять.
— Три, три! Уж кому лучше-то знать, как не родной матери? В пять же лет он и стихи сочинял. |