Молодость должна быть энергичной.
— Лев Николаевич, что же мне делать, если меня заедает самоанализ?
— А вы бы, голубчик, поменьше водки пили.
Надо сказать, что писатель этот и был, и остался трезвенником.
Какой-то одессит долго экономил и копил деньги, чтобы поехать к Толстому и из уст его непосредственно услышать ответ на важный, тревожащий его вопрос:
— Скажите мне откровенно ваше мнение о Максе Нордау.
— Свистун, — сказал Толстой, исчерпав в двух слогах всю сущность знаменитого социолога. Надо сказать, что это был единственный отзыв Л. Н. о Нордау, нагромоздившем о нем много злого и нескромного вздора в своем «Entartung».
Однажды теплая компания московских благодушных интеллигентов типа, приблизительно, «Русской мысли» и «Русских ведомостей», завтракала в «Большом Московском», причем, как всегда, завтрак дотянулся до обеда. Говорили все о Толстом, о его гении, о его морали. Цитировали наизусть строки из «Казаков», «Войны и мира», «Анны Карениной». Наконец пришли в такое умиленное настроение, что решили поехать всем гуртом в Ясную Поляну на поклон.
И в самом деле, приехали, но уже настолько поздним вечером, что идти к Толстому было не время. Их проводили в баню, где на свежевыструганных белых липовых досках устроили им из сена роскошный ночлег.
Утром москвичи проснулись и пришли в раскаяние и в ужас.
«Батюшки! Что же мы с пьяных глаз наделали?» Умылись наскоро у колодца, попросили прислугу передать Толстому свои извинения и поспешно уехали.
Когда Льву Николаевичу об этом рассказали за завтраком, он сказал:
— Какие славные. Почему их не задержали до меня?
Потом подумал и, тихо улыбнувшись, сказал:
— Я люблю пьяненьких.
Это он-то! Великий враг вина.
Очень характерен рассказ покойного И. Я. Павловского, рассказ, как раз относящийся к той эпохе, когда обезьянствующие интеллигенты, по примеру Толстого, положили суть нравственной жизни в шитьё сапог.
Летним вечером Л. Н. пошел прогуляться. Сопровождал его И. Я. Павловский. Когда возвращались домой, было уже так темно, что едва стали различимы дальние предметы. Толстой вдруг сказал:
— Здесь налево — деревня. Нам ее не видно, но замечаете ли вы там маленький красный огонек?
— Вижу.
— Там живет мой старый друг, сапожник Фома Евстигнеев. Я вам про него расскажу препотешную историю.
Тогда я только что окончил «Анну Каренину». Сколько я держал корректур — не помню. Очень много. Наконец Катков телеграфировал мне: «Больше корректур не посылаю. Так опоздаем на 10 лет. Отдал приказание печатать».
И вот у меня стала на душе огромная пустота. Точно сбросил с себя человек тяжкий груз, который тащил много верст, и ноги у него сразу ослабли и заплетаются. Ничего я не мог ни делать, ни мыслить. И вот тогда-то и подумал: начну учиться шить сапоги. Ну хоть чем-нибудь заполнил время. А они…
Позднее Толстой сказал:
«Извините, я не толстовец».
Я не знаю, не помню, кто приехал в Астапово, чтобы встретить там умиравшего Толстого. Но последние его слова незабвенны по своей глубокой и величественной простоте:
«Что вы все так тревожитесь обо мне? Сейчас страдают миллионы людей, а не один Лев».
Ночные бабочки
Многое, многое выпадает из памяти. Но никогда мне не забыть этой ночи с 9-го на 10-е ноября 1910 года.
Жил я тогда в Одессе. Жил одиноко, скучно и бедно. Стояла тоскливая, мокрая, грязная южная зима. Окно моей комнаты выходило прямо на одесский морг, куда то и дело возили покойников, небрежно покрытых рваной холстиной. |