Раздался громкий смех, кто-то спросил, что это за «осел с голубями», а кто-то еще назвал его «келбеле», как называла тетя, но этот «келбеле» был произнесен не с любовью, а с грубой насмешкой, и его сопровождала недобрая улыбка, полная длинных крысиных зубов. И ко всему появился вдруг парень, который учился в одной школе с Малышом, но на два года старше, и сказал: «Да, похоже, что положение действительно тяжелое, если уж Пальмах решил мобилизовать малышей». Так его прежнее прозвище стало известно и прилепилось к нему и здесь.
Но Малыша всё это нисколько не задело. Он положил свои вещи, накормил и напоил голубей и пошел посмотреть на голубятню, где ему предстояло растить птенцов, которых он должен был получить из Центральной голубятни в Тель-Авиве. Увидев ее, он объявил, что ни сама голубятня, ни ее местоположение не годятся. Ни для потребностей голубей, ни для оперативных нужд.
— Голубь должен любить свой дом, — повторил он девиз голубятников. — В эту голубятню не захочет вернуться ни один голубь.
Он побежал в столярную мастерскую и сумел уговорить столяра, точную копию вечно недовольного и ворчливого столяра из своего кибуца — и, в сущности, еще одного представителя великой семьи вечно недовольных и ворчливых столяров всех столярных мастерских всех кибуцев того времени, — чтобы тот прервал свою работу и помог ему построить другую голубятню. Здешний столяр был человек низкого роста, но тщательно причесанный, и рабочая одежда на нем была очень чистая, нарядная и тщательно выглаженная. Галстук он, правда, не осмелился надеть, но зато рубашку застегнул до самого горла, и в мастерской у него было большое зеркало, какого не было ни у одной из женщин кибуца даже в семейной комнате.
Они вдвоем построили большую голубятню, защищенную от сквозняков и сырости, но полную солнца и воздуха и соответствующую тому, что сказал Малышу доктор Лауфер: «В строительстве голубятен нет абсолютных правил, как нет их при строительстве дома для людей. Всё зависит от потребностей и возможностей». Малыш нашел тихое и неприметное место и с помощью плотника, а также одного осла, одной телеги и двух пальмахников отвез голубятню туда и установил ее лицом на юг. Потом, закончив рыть яму для мусора, он взял в руки одного из двух голубей Девочки, надел на его ногу футляр и привязал полое перо меж хвостовых перьев. Голубеграмма в футляре предназначалась доктору Лауферу: «Голубятня готова для приема птенцов». А записка в пере предназначалась Девочке, и написано там было: «Да, и да, и да»: да, я люблю, и да, я скучаю, и да, я знаю и помню, что и ты тоже, — потому что она, в предыдущем послании, написала ему «нет и нет», то есть нет, не хочу никого, кроме тебя, и нет, не сплю по ночам.
Он поднял руки, и поднес к небу, и запустил, и видел, как ее голубь набирает высоту: сначала чернеет на фоне неба, а потом растворяется и исчезает в серой голубизне себе под цвет, — и снова ощутил то сладкое чувство, которое не исчезло в нем даже через сотни и тысячи запусков — с того, всё удаляющегося дня, когда он отправился с Мириам в поля и запустил там своего первого голубя, и до того всё приближающегося дня, когда он, лежа в луже крови, запустит своего последнего.
2
Почти девять лет прошло с тех пор, как на балкон жилого дома в Тель-Авиве опустился раненый голубь, а в кибуц в Иорданской долине приехали доктор Лауфер с Мириам и с голубями. Малыш и Девочка стали юношей и девушкой. Мириам уже выкурила больше трех тысяч ежедневных вечерних сигарет. Зеленый пикап накрутил километры и часы двигателя и годы жизни, состарился и теперь с трудом поднимался с равнины в горы. Но доктор Лауфер, несмотря на седину, которая начала серебрить его рыжие волосы, оставался всё таким же восторженным и энергичным. Он прибыл в Кирьят-Анавим с оборудованием и с голубятами и торопливо вышел из пикапа — худой, долговязый, слегка сутулый, размахивая всеми конечностями, со своим всегдашним не то величественным, не то приниженно-скромным «мы» женского рода. |