Наверху уже работают, и на тебя может свалиться какая-нибудь доска.
На сорванной крыше бегали теперь не один, а сразу два лилипута, Илуз-кровелыцик и Илуз — его брат, — две мечущихся надо мною тени, споро менявшие балки и доски.
— Не бойся! — крикнули они. — Мы хоть и маленькие, но такие же мужчины, как ты. Так что не бойся, что мы видели тебя голым.
Тракторист ушел, а Мешулам пришел.
— Тиреле нет? — обрадовался он. — Прекрасно. Потому что мне тоже хочется что-нибудь здесь сделать, чтобы и моя рука коснулась нового дома.
Он огляделся вокруг и заявил, что, пожалуй, сделает скругления, потому что эту мелочь она, может быть, не заметит. Смешал цемент и песок в ведре, замазал и скруглил прямые углы в ванной между полом и стенами, «иначе замазка потрескается и здесь опять будет сырость».
Мы пообедали вместе, а потом Мешулам сказал, что заберет китайцев в их общежитие, «потому что тут не горит, а Тиреле скоро вернется, и вы, наверно, захотите быть одни».
Забрал и ушел. Скоро вернется мой подрядчик. Мы будем сидеть, смотреть на простор, разговаривать, медленно наполняться радостью и любовью.
Посмотрим на то, что уже построено, и увидим, что «это хорошо», и отметим, и обновим, и дадим всему имена.
Глава двадцать первая
1
Ветер пел в монастырских соснах. Дети играли на дряхлом броневике, что тогда еще там стоял. Теперь его увезли. Молодой учитель, обводя рукой монастырский двор, рассказывал своим ученикам о сражении, которое тут когда-то происходило, и о «героях, павших в Войне за независимость».
— У меня есть для тебя история, — сказала мама. — Она будет и твоей. Ты сможешь пересказывать ее дальше. Кому захочешь.
Моим детям, если родятся. Другу, если найду. Любимой женщине, если будет лежать в моих объятьях. Самому себе, если никого из них не будет. История из тех, что не только прибавляют понимания и ума, но еще и стискивают всё нутро, отзываются подрагиванием век и трепетаньем сердечных клапанов.
— История, и поворот тропы, и воздух, и любовь, и две горные вершины — на одной стоять, на другую глядеть, и пара глаз — всматриваться в небо и ждать. Ты понимаешь, что каждому человеку нужно, Яир?
— Да, — сказал я.
История. Не о подвигах и дворцах. Не о феях и волшебствах, но и не та история, что возится с мелочами. Достаточно с нас тех мелочей, которыми полна сиюминутная жизнь. Нет, история в которой есть боль и есть исповедь, а также немного от культуры, и чуть-чуть от традиции, и щепотка развлекательности, и намек на тайну. И поскольку тебя уже нет со мной, скажу и так: это теперь моя история, и я ее сокращаю и расширяю по своей воле. Смешиваю выдуманное с выстраданным, пишу «моя мама», а не «наша мама», хотя у меня есть брат, соблазняюсь и вызываю к жизни предположения и догадки. И еще я должен тебе сказать: не ты герой этой истории, а я. Не ты, а твой сын.
2
Мы обошли монастырь вокруг.
— Помнишь, — спросила мама, — мы приезжали сюда, когда ты был маленьким? Из этой двери вышла тогда монашка в черном и подала нам холодной воды, а ты всё беспокоился: что будет с чашками?
Мы вернулись к качелям. Задержались у мемориальной доски.
«Здесь их покинула жизнь, но не покинуло мужество», — выгравировал кто-то над именами погибших.
— Красиво и неверно! — постановила мама. — Когда покидает жизнь, всё покидает. Любовь, и мужество, и понимание, и память. Тебе уже шестнадцать лет, Яир, тебе уже под силу узнать и понять.
И рассказала. Рассказала о раненом голубе с «да или нет», и о голубятне в тель-авивском зоопарке, и о докторе Лауфере, который говорил о себе во множественном числе женского рода, и о соседском сыне, который поехал в Америку учить медицину, и вернулся, и стал Папавашем, и о голубятнице Мириам, и о бельгийской голубке, и о дяде и тете Малыша из кибуца, и о его отце, и о его мачехе, и о его настоящей матери, и о нем самом. |