И к неожиданности еще большей — тому почтовому голубю, который вдруг вылетел из какой-то теплой завитушки его памяти.
— Ты знал его? — спросил я.
— Кого?
— Того голубятника, о котором только что там рассказывал.
Его лицо заполнило зеркало заднего обзора.
— Не очень. Он был со стороны, не из наших. Его прислали наладить голубиную связь в батальоне. Говорили, что он специалист высшего класса, голубями занимался чуть не с детского сада.
Его глаза впились в меня, как крючки колючего каперса.
— И как его звали, я уже тоже не помню. У меня там много друзей погибло, да и времени немало прошло.
На светофоре против кладбища в Немецком квартале я повернул налево. Узкая улица была запружена людьми и машинами, «Бегемот» еле полз, и я воспользовался этим, чтобы на ходу расстелить перед ними свой коробейный товар: великаны, филистимляне, англичане, немцы — «и обратите внимание, господа, на стихотворные строчки из Библии, выгравированные на притолоках, а вот это, по левую руку, — старая иерусалимская железнодорожная станция, сейчас она бездействует, но ребенком я часто ездил отсюда с матерью в Тель-Авив, причем, вы не поверите, — на поезде с паровозом!».
Поезд медленно постукивал, скрежетал на металлических изгибах ушелья. Помню маленькие ухоженные арабские грядки по ту сторону границы, мыльную пену, колыхавшуюся в сточной воде. Ветер нес хлопья сажи от паровоза, и ты стряхивала их с волос и радовалась: мы едем домой, в Тель-Авив!
Запах хлеба, крутого яйца и помидоров — еды, которую ты всегда брала с собой в дорогу, — снова возникает у меня в носу. Мой лоб заранее собирался морщинами — как и сейчас, когда я об этом пишу, — в ожидании обычной твоей игры: ты ударяла по нему крутым яйцом, говорила «бац!» и смеялась. Я каждый раз вздрагивал от неожиданности, а ты каждый раз смеялась. Шелест бумаги, когда твои пальцы доставали щепотку соли — посыпать еду, и твоя песенка: «Паровоз уж зассвисстел» — так ты пела: «зассвисстел», — «паровоз уж зассвисстел, не поедет, кто не сел…» — и твоя улыбка, которая становилась тем шире, чем больше мы удалялись от Иерусалима. Улыбка радости и счастья: домой. В Тель-Авив.
Нет, они мне верят. А почему бы им, собственно, мне не верить? Экскурсия у меня организована прекрасно, сэндвичи, кофе и сок ждут, заранее приготовленные, именно в то время и в тех местах, где было обещано, придавая такую же реальность и надежность рассказам и объяснениям самого экскурсовода, а сейчас, на террасе Синематеки, материализовались также заказанный стол, обещанный закат и замечательный вид. Вот тут гора Сион, господа, вон там могила Давида, если кого-то интересуют такого рода места и истории, а внизу под нами — бассейн Султана, и на его углу, у перекрестка, — сабиль, напоить усталых и жаждущих.
А вот это, господа, — горы Моава, позолоченные последним светом солнца. «Да-да, вот так вот близко, действительно — рукой подать. Там когда-то стоял Моисей, на горе Нево, и смотрел сюда. И тоже, наверно, думал, что это рукой подать, только с другой стороны».
— Может, в этом-то и вся ваша беда, — заметил один из бизнесменов, в комичном, сплошь из карманов и кармашков, жилете, из тех, что так любят надевать туристы и иностранные журналисты, отправляясь на Ближний Восток, — может, в том-то и вся ваша беда, что у вас здесь всё такое маленькое, и близкое, и тесное и из любого места видишь еще и еще какие-то места.
И экскурсовод — это я, мама, не забудь и не ошибись, — экскурсовод ответил: «О да, разумеется» — и похвалил: «Вы совершенно правы», — да, действительно, всё маленькое и очень тесное — из-за людей, событий и воспоминаний, «так по-еврейски, я бы сказал», — и тут же, энергично смешивая правду с вымыслом и историю с этимологией, показал им ущелье Гееном, и стал рассказывать о кинофестивале, и о могилах караимов, и о жестоком культе Молоха — «кто тут у нас заказал холодный кофе, господа? — да-да, малолетние жертвы вопят на алтарях…». |