С ним это случилось один единственный
раз, летом 1959 года, двадцать пять лет тому назад, и его охватывала дрожь при одном воспоминании об этом: одновременный испуг при виде другого,
одновременная потеря скрытности намерения, в чем оно так нуждается, одновременное топтание и снова попытка подойти, одновременно вымучиваемые
любезности, прошу, после Вас, о нет, после Вас, мосье, я вовсе не спешу, нет-нет, вначале Вы, я настаиваю — и это все в пижаме! Нет, он не хотел
бы пережить подобное еще раз, и подобное с ним больше никогда и не случалось — благодаря его профилактическому подслушиванию. Прислушиваясь, он
выглянул из двери в коридор. Ему был известен каждый звук на этаже. Он мог бы объяснить каждый треск, каждый щелчок, каждый тихий всплеск или
шорох, да даже саму тишину. И сейчас, приложив ухо к двери всего лишь на пару секунд, он знал наверняка, что в коридоре нет ни одной живой души,
что туалет свободен и что все еще спит. Левой рукой он повернул ручку автоматического замка с секретом, правой — ручку защелкивающегося замка,
язычок замка отошел назад, он легонько толкнул дверь, и она приоткрылась.
Он уже почти что переступил через порог, он уже поднял ступню, левую, его нога уже вознамерилась сделать шаг — когда он увидел его. Тот сидел
перед его дверью, не далее чем в двадцати сантиметрах от порога, в слабом отблеске утреннего света, проникающего через окно. Своими красными
когтистыми лапками он расположился на нелепо кровавом кафеле коридора, с бледно-серым гладким оперением: голубь.
Он наклонил головку в сторону и уставился на Джонатана своим левым глазом. В глаз этот, маленькую, округлую шайбочку коричневого цвета с
черной точкой посередине, было страшно смотреть. Он выглядел словно пришитая на оперенье головки пуговица, без ресниц, без бровей, абсолютно
голая, вывернутая наружу безо всякого стыда и до жуткого откровенно; одновременно в этом глазу светилось какое-то скрытое лукавство; и в то же
время казалось, что он ни откровенен, ни лукав, а просто напросто — неживой, словно объектив камеры, вбирающий в себя весь внешний свет и не
выпускающий обратно изнутри ни единого луча. В этом глазу не было ни блеска, ни отблеска, ни даже намека на то, что он живой. Это был глаз без
взгляда. И вот он уставился на Джонатана.
Последний был до смерти напуган — так наверняка описал бы он этот момент впоследствии, но это было не так, ибо испуг пришел позже. Намного
вернее было то, что он был до смерти удивлен.
На протяжении, вероятно, пяти, а может быть десяти секунд — ему самому все это казалось вечностью — стоял он словно замороженный на пороге
собственной двери, положив руку на ручку замка и приподняв ступню для шага, и не мог двинуться ни вперед, ни назад. Затем произошло небольшое
шевеление. Переступил ли голубь с одной ножки на другую, или же он просто немножко встопорщил свои перья — в любом случае по его телу пробежала
волна шевеления и одновременно над его глазом захлопнулись два века, одно снизу, другое сверху, собственно говоря — не веки это были в правильном
понимании, а скорее какие-то резинообразные заслонки, которые проглотили глаз, словно возникшие из ниоткуда губы. На какое-то мгновение глаз
исчез. И только теперь Джонатана охватил страх, только теперь его волосы встали дыбом от ничем не прикрытого ужаса. И прежде чем голубь снова
открыл свой глаз, Джонатан одним рывком запрыгнул обратно в комнату и захлопнул дверь. Он повернул ручку автоматического замка с секретом, сделал
шатаясь три шага к кровати, сел, дрожа всем телом, сердце его колотилось в диком ритме. |