Снова сев в машину, я прижалась затылком к подголовнику и стала массировать ладонями лицо, растирать пальцами виски. Когда выходила из машины, у меня вдруг захрустели колени. Одним словом, едва держалась на ногах.
Дверь оказалась незапертой. По телу пробежала волна адреналина — приблизительно то же ощущение, как если оступишься на лестнице и в последний момент уцепишься за поручни: еще миг — и полетела бы вверх тормашками. Из дома, из освещенной кухни, не доносилось ни звука, ни шороха.
Потом из глубины освещенного пространства, заслонив собою свет, возникла темная фигура и молча пошла на меня. Я едва успела сглотнуть, как кто-то заключил меня в объятия и сжал так, что я едва не задохнулась. Это был Джио.
***
Я сидела на ступеньках лестницы под залепленным скотчем стеклянным навесом, и коленки мои все еще дрожали, а гроза, висевшая в воздухе, по-прежнему готова была вот-вот разразиться, но медлила. Я следила за ним глазами: он встал, потянулся и пошел на кухню мне за сигаретой. Он был моего роста, тощий, с длинными руками и ногами, похожий на быстро выросшего молодого пса. Я стала заправлять в пучок выбившиеся пряди. Тут он вернулся, наклонился и вставил мне в губы сигарету, застав меня с беспомощно поднятыми руками — поза человека, который сдается. Он говорил, стоя передо мной и глядя на меня сверху вниз, разгоряченный и нервный, а я смотрела, как он открывает и закрывает рот, и мне казалось, что я вижу большую рыбу в аквариуме. Я не слышала, что он говорит, — я думала о тысяче разных вещей. О том, когда я его видела в последний раз. О его отце. О его матери. О своей матери — по странному сцеплению ассоциаций. Переведя дух, я попросила его начать все сначала. Он повторил последнюю фразу:
— А ты нисколько не изменилась, Эмма. Знаешь, ты в точности такая, какой я тебя запомнил.
Даже при том, что я ни на секунду ему не поверила, потому что вокруг моих глаз уже собрались морщинки, а в волосах поблескивали серебряные нити, я почувствовала, что он говорит искренне. Наверное, я действительно была для него той же самой Эммой, которой он заявил в три года: “Я буду любить тебя на всю жизнь”, той, кто мог заставить его выпить самую горькую микстуру и кто стриг ему ногти на ногах — эту процедуру он ненавидел больше всего на свете. Та самая Эмма, которой он на полном серьезе предложил подождать, пока он вырастет, чтобы пожениться. Я вспомнила, какой теплой волной меня окатило, когда я впервые взяла его на руки; вспомнила его карандаши, тетрадки, его надувные круги и игрушечные пожарные машины. Вспомнила, как, наигравшись, он засыпал у меня на груди, пуская слюни, засунув в рот большой палец. Все это промелькнуло в моем сознании, пока я сидела, выпрямившись, на крыльце, с гудящей головой, и смотрела на него. Линия рта, абрис виска, длинные стрелы бровей, прихотливый извив вихра на затылке — я знала их с закрытыми глазами. Я знала в нем все, знала изначально: даже его запах, даже манеру чуть раскачиваться, ожидая чего-то, и его затаенную веру в себя — без наглости, без вызова, — которую он получил в дар от добрых фей при рождении. Да и как я могла не знать его? Джованни соединил в себе двух человек, которых я когда-то любила, а потом потеряла и постаралась забыть, хотя у меня так ничего и не получилось. Я не видела его больше десяти лет, но в считаные секунды каждая черточка его лица, фигуры, рук воскресли в моем сознании так живо, как будто я все эти годы ни на минуту с ним не расставалась.
Только его басок был новым:
— Знаешь, Эммманюэль, ты имеешь полное право меня выгнать. Если ты не хочешь, чтобы я остался, скажи — я уйду.
Он помолчал, потом продолжал с ласковой насмешкой в голосе:
— Собственно, я могу уехать прямо сейчас. Чего проще: вызываем такси, я сажусь в поезд — вот и вся история. Но мне бы хотелось побыть хоть сегодняшний вечер. |