Изменить размер шрифта - +
Можно подумать, будто им пришел конец, только всех их не перебьют, и стада опять пополнятся замещениями, которых не отличить от тех, кого варварски забили.

Я возразил:

— Лэнгли, люди вовсе не то же самое, что бессловесный бизон, мы, каждый из нас, личность. Такого гения, как Бетховен, не заместишь.

— Однако, понимаешь, Гомер, Бетховен был гением для своего времени. У нас есть представления о его гении, но он не наш гений. У нас будут свои гении, если не в музыке, так в науке или искусстве, хотя, возможно, придется дожидаться, пока их признают, потому как гениев обыкновенно признают не сразу. И потом, дело не в том, чего любой из них достигает, а в том, как они соотносятся с нами, с остальными. Кто твой любимый бейсболист? — спросил он.

— Уолтер Джонсон, — ответил я.

— А кто он такой, если не замещение Пушечного Ядра Титкомба? — сказал Лэнгли. — Понимаешь? Я говорю о социальных конструкциях. Для нас одной из конструкций является культ спортсменов, сотворение из нас самих некого множества поклонников для бейсболистов. Это, по-видимому, выступает средством культурного общения, которое доставляет большое социальное удовлетворение и, вероятно, обращается в ритуал, что при наличии бейсбольных команд в разных городах рождает в нас желание поубивать друг друга.

— Значит, ты утверждаешь, что все всегда одно и то же, как будто нет никакого прогресса?

— Я не утверждаю, что прогресса нет. Прогресс есть, и в то же самое время ничто не меняется. Люди изобретают штуки типа автомобилей, открывают всякое такое типа радиоволн. Разумеется, и изобретают, и открывают. И будет питчер получше твоего Уолтера Джонсона, как ни трудно такое представить. Только время — это нечто иное, чем то, о чем я говорю. Оно продвигается вперед благодаря нам, когда мы замещаем самих себя, заполняя прорехи.

К тому времени я уже знал, что эту свою теорию Лэнгли разрабатывает чем дальше, тем охотнее.

— Что еще за прорехи? — спросил я.

— Ну неужто ты такой бестолковый, что не можешь этого понять? Прорехи для гениев, бейсболистов, миллионеров и королей.

— А есть прореха для слепых? — поинтересовался я. Уже начав произносить это, я вспомнил, как глазной врач, к которому меня привели, запустил мне лучик света в глаз и пробормотал что-то на латыни, будто в английском языке нет слов, чтобы выразить ужас моей судьбы.

— Для слепых — да, и для глухих, и для рабов короля Леопольда в Конго, — подтвердил Лэнгли.

Следующие несколько минут мне пришлось внимательно прислушиваться, чтобы понять, находится ли он все еще в комнате, поскольку говорить он перестал. Потом я ощутил его руку на своем плече. Вот тут-то я и понял: то, что Лэнгли называет «Теорией замещений», это горечь его жизни или ее безысходность.

— Лэнгли, — помнится, проговорил я, — над твоей теорией нужно еще поработать.

Очевидно, он и сам так считал, поскольку как раз в то время и начал собирать и хранить ежедневные газеты.

Именно мой брат, а не кто-то из родителей взял за обыкновение читать мне, раз уж сам себе я больше читать не мог. Разумеется, у меня были книги с шрифтом Брайля. Я всего Гиббона прочел по Брайлю. «Во втором веке от рождества Христова Римская империя охватывала самую обширную долю земли и самую цивилизованную часть человечества…» До сего дня убежден, что такую фразу куда восхитительнее нащупывать пальцами, нежели просто читать глазами. Лэнгли читал мне вслух из популярных книг той поры: «Железную пяту» Джека Лондона и его рассказы о Крайнем Севере или «Долину страха» А. Конан Дойла о Шерлоке Холмсе и злодее Мориарти, — пока не переключился на газеты и не стал читать мне про войну в Европе, на которую ему суждено было отправиться.

Быстрый переход