Потом попросил их по очереди подать голос и велел цепляться ко мне на манер вагончиков к паровозу. Оказалось, можно и так хорошо провести время, будучи, по сути, изобретателем человеческого поезда, который, петляя, прокладывал себе путь по обиталищу Кольеров: все хохотали или вскрикивали от боли, ударяясь коленкой или спотыкаясь. И поезд с каждым новым человеком становился все тяжелее, в нашем жилище по-приятельски расположилось явно больше хиппи, чем мне было ведомо. Разумеется, Лисси была среди первых, кого мне удалось отыскать, я чувствовал ее руки у себя на поясе, слышал, как она посмеивается. «Класс!» — воскликнула она. А потом ей пришло в голову, что мы составили цепочку для конга — откуда она узнала про танец, который вышел из моды еще до ее рождения, я не знаю. А вот поди ж ты, берется обучать меня и всех позади себя этим подскокам на раз-два-три с последующим брыканием ногой в сторону… БАМ! Что, естественно, привело к еще большему хаосу, когда другие попробовали проделать то же самое. Я слышал голос Лэнгли в самом конце цепочки: и ему тогда тоже было хорошо, — было замечательно слышать хрипящий смех моего брата, правда замечательно. И все это стало возможно благодаря тьме (их тьме, не моей), и, когда я добрался до прихожей и, сняв два четверных запора, распахнул дверь, все они, как на крыльях, понеслись мимо меня, словно птички из клетки. Думаю, это Лиссин поцелуй я почувствовал на щеке, хотя это вполне могли быть Рассвет или Закат, я же, ощутив бодрящий ночной воздух и вдохнув благоухание парка, приправленное металлическим привкусом лунного света, слышал смех убегающих в парк через улицу, их всех, в том числе и моего брата, хотя он-то вернулся, а остальные — нет, их смех постепенно стихал среди деревьев, и это было последнее, что от них осталось: они ушли.
Разумеется, я скучал по ним, скучал по их признательности нам, если можно это так назвать. Я завидовал их незащищенной жизни.
Было ли их бродяжничество бесшабашностью юности или оно коренилось в исполненном принципов невыразимом инакомыслии — сказать трудно. Их подняла культурная волна, конечно же, нельзя целиком списывать все это на войну во Вьетнаме, и любой из них, если и проявил в чем инициативу, так только в том, что дал этой волне себя подхватить. И все же в этом особняке, теперь жутко затихшем, я вновь ощутил, как требует своего мой возраст. Присутствие всего этого народа вокруг давало мне понять, что наше отшельничество кому-то нужно. Когда же народец упорхнул и снова остались только мы с братом, я здорово пал духом. Мы снова остались один на один с нашими тревогами, с внешним миром, пустившимся соперничать с нами, словно бы он отозвал своих послов.
Беды наши начались с керосиновой плитки, принесенной некогда Лэнгли. Однажды утром, когда он готовил омлет, она загорелась. Я сидел за кухонным столом и расслышал похожий на дуновение легкий хлопок взрыва. Разумеется, за годы мы запаслись несколькими огнетушителями разных типов и марок, но от тех, что оказались тогда на кухне, проку оказалось мало, полагаю, их содержимое со временем выдохлось. Брат давал мне отчет о текущем состоянии дел голосом, в котором звучала сдерживаемая тревога. Лэнгли: «Пены из огнетушителя как раз хватило, чтобы на время сбить огонь с плитки, но она продолжает чадить». Это-то я улавливал. Брат обернул керосинку посудным полотенцем и выбросил через кухонную дверь на задний двор.
Казалось, это решило проблему. Я понял, что брат мой смущен, по тому, как тихо он прикрыл кухонную дверь и не проронил ни слова, пока мы ели холодный завтрак.
Не прошло и часу, как я услышал завывания сирен. Я сидел за «Эолом» и пропустил их мимо ушей: вой пожарных машин и «скорой помощи» слышишь в этом городе днем и ночью. Я подобрал звуки сирен на рояле: ля, переходящие в си-бемоль и обратно к ля, — но тут звуки приблизились и замерли на низком рыке, как мне показалось, прямо перед нашим домом. |