Ошеломленный зрелищем старьевщик этого даже не заметил. Под свист ветра и гул пропеллеров над головой горбун торопился обогнуть низину Найн-Элмс, чтобы поскорее скрыться в Вестминстере. Дирижабль же, потихоньку снижаясь, продолжал свой полет, увлекаемый ветром к Вест-Энду…
На Джермин-стрит дома стояли темными, а переулки были безлюдны. Ветер стучал незакрепленными ставнями и незапертыми дверьми, раскачивал новую деревянную вывеску «Трубок капитана Пауэрса», пока в ранних сумерках наконец не сдернул ее со штыря и не погнал кувырком вдоль по Споуд-стрит. Источниками света здесь служили лишь пара тусклых газовых фонарей в окне мансарды напротив. Всякий, кто попытался бы всмотреться в это окошко, стоя в лавке капитана Пауэрса, был бы сражен видом птеродактиля с отталкивающей ухмылкой на скорбно опущенном каучуковом клюве. Позади доисторической птицы виднелось чье-то лицо, с очевидным неодобрением изучавшее сквозь окуляры распластанное на верстаке тельце обезьяны.
Впрочем, вовсе не предмет исследования тревожил человека в очках, а ветер. Что-то в его порывах заставляло нервничать, беспокоиться. Слишком много шума, причем шума зловещего. Когда же завывания ветреной ночи стихли, угасли, обратившись шорохами — то ли шепот листвы сломанной ветки камфорного дерева на площади Сент-Джеймс, то ли шуршание смятой засаленной газеты, — и заскребли по оконному стеклу, мастер подскочил в испуге, злясь на себя. Не время было ложиться, солнце и так вскоре загонит его в постель — он шагнул к окну, распахнул оконную створку и высунулся в ночь.
А ветер и в самом деле нес странные звуки — сухой шелест насекомых, гул пчел… и что-то еще, не поддающееся точному определению. Поражаясь отсутствию тумана, он поднял глаза на звездное небо и месяц, повисший в небесах фигуркой из слоновой кости — тонкой, но достаточно яркой, чтобы по улице плыли призрачные контуры коньков крыш и дымовых труб.
Наконец, затворив оконную створку, мастер вернулся к своему верстаку с крошечным разобранным механизмом в глубочайшем недоумении. Гул насекомых начал стихать, а ползшая по брусчатке овальная тень удалилась в направлении Ковент-Гарден.
Еще не было четырех, когда лоточники всех мастей уже сгрудились на рынке, и потому всякому вновь прибывшему приходилось искать место, толкаясь и протискиваясь сквозь толпы зеленщиков, мусорщиков, нищих, проповедников и кошек.
Телеги и фургоны, полные овощей, сомкнули ряды вдоль трех сторон площади, заполонив ее горами лука и капусты, гороха и сельдерея. Западную же сторону запрудили коробки и корзины с благоуханным содержимым: розами, вербенами, гелиотропами, фуксиями… Исходящие от растений ароматы навевали воспоминания о местах, далеких от бурлящей сутолоки Боу-стрит и Мейден-лейн, да только воспоминания эти сразу же блекли под натиском сотен иных противоречивых запахов.
Запряженные ослами повозки и телеги забили все пять улиц, ведущих с площади. Среди них девицы с колючими связками шиповника, соперничая с торговками яблоками, громогласно нахваливали свой товар. Весь рынок мерцал в свете газовых ламп и тысяч свечей, воткнутых в картофелины и горлышки бутылок или же прилепленных поверх потеков расплавленного воска на ручках тележек и на подоконниках, что пониже. На ветру их желтые огни танцевали, притухая и вспыхивая вновь.
Долговязый, истрепанный годами проповедник, всем и каждому представлявшийся как Шилох — сын Божий, дрожа на ветру в своей истрепанной рясе, грелся, то и дело выкрикивая назидательные призывы. Он наугад тыкал в лица прохожим свои брошюрки, принимая сыпавшиеся отовсюду проклятия и затрещины с тою же невозмутимостью, с какой толпа пропускала мимо ушей его разглагольствования о грядущем конце света.
Месяц, желтый и тонкий, опустился за вокзал Ватерлоо, и звезды уже меркли одна за другой, когда дирижабль миновал рынок, а затем проплыл над набережной Виктории на своем пути к Биллингсгейту и Петтикоут-лейн. |