Висельник лежит, разлагаясь на столе. Сегодня же ночью Нарбондо вновь выйдет на промысел: нам позарез нужна сыворотка.
Сент-Ив сделал паузу паузу и влил в себя полбутылки эля. Капитан сидел в своем кресле с окаменевшим лицом, точно парализованный.
— Оулсби, — поспешил добавить Сент-Ив, переводи взгляд с капитана на Джека, — был не в своем уме. Его поступок невозможно оправдать, но он объясним. То, чего он добился… то, что совершил… можно даже простить, рассуждая наиболее окольным из путей. Стоит лишь вспомнить об отраве, исподволь сочившейся в его душу. Рассказ о ночи в Лаймхаусе звучит искренним — до известной степени. Но записи Оулсби полны недомолвок, это совершенно ясно. Он сам признает это на последующих страницах. И, я бы сказал, то, в чем он признается, будет даже ужаснее, но многое сможет объяснить. Бедняжка Нелл!
Вконец окоченев при звуке этого имени, капитан со стуком поставил тяжелый стакан на дубовый подлокотник своего мягкого кресла, плеснув на него темным элем. Сент-Ив меж тем отметил, что, пока шло чтение, Кракен исчез. «Бедный малый», — думал Сент-Ив, вспомнивший о роли Кракена в событиях, что отражали записи. Даже спустя пятнадцать лет падение благодетеля слишком свежо в памяти бедного парня. Однако история заслуживала того, чтобы быть услышанной. Не оставалось ничего другого, кроме как продолжить чтение, и потому Сент-Ив вновь поднял страницы.
Меня мучают жесточайшие головные боли — да такие, что глаза, кажется, сжимаются в точку и все вокруг представляется картинкой из развернутого наоборот телескопа. Лишь лауданум способен как-то облегчить мое состояние, но приносит с собою грезы более жуткие, чем даже боль в лобных долях. Уверен, эта боль ниспослана мне неспроста — первое знакомство с преисподней, не более. Сны полнятся видениями той ночи в Лаймхаусе, клыкастая ухмылка проклятой тыквы взлетает снова и снова, качается в тумане. И я чувствую, как мое тело рассыпается, словно изъеденный червями древесный гриб, и как кровь хлещет из дыры в своде черепа. Вижу собственные глаза, огромные, с полкроны, и черные от смерти и распада, а впереди бежит Нарбондо с тем жутким секатором. И я понукаю его бежать скорее! В этом вся правда. Я браню его, я шиплю. Мне нужна эта железа, я заполучу ее до исхода ночи. Подниму на ладони средство к собственному спасению.
Когда же он все испортил, когда мы испуганно бежали по Ист-Индиа-Док-роуд, пригибаясь и подскакивая, я сам спустил на него этих псов. Это я кричал, чтоб они держали его. Нарбондо вряд ли об этом знает, к тому времени он сильно меня обогнал. Он решил, что кричат полицейские. И, пока они колотили его, я не остался в стороне. О нет, я не сдерживал силы ударов. В отчаянии от неудачи, от омерзения я топтал его руки и помог этим пьяным головорезам отволочь его к реке туда, где она плескала, и билась, и копила в себе ярость у подножия Старых ступеней, и я надеялся, что Бог даст мне увидеть его мертвым и объеденным рыбами.
Но тут мне не повезло. Словно призрак на пиру, он ускользнул в ночь незамеченным, пока я сидел у себя в неусыпном ужасе, прислушиваясь к твари в шкатулке, вглядываясь в тени, отчасти ожидая услышать шаги на лестнице, которые принесли бы весть о конце, о виселице, о топоре палача. И шаги прозвучали! Уже в четвертом часу утра. Мертвая тишина. Топ, топ, топ по деревянным ступеням — неимоверная тяжесть, — и тень на занавеси. Сгорбленная тень. Дверь повернулась на петлях, и горбун возник на фоне мерцавших огней и светлевшего неба, являя собой такое уродство, такую скверну, что их не стерло даже его падение без чувств на кафельный пол, — как не стерло и моего ужаса перед ним.
Следовало убить его. Нужно было вспороть ему горло. Я должен был вырезать мерзкую жабу из-под его пятого ребра и бросить ее в клетку понадежнее. Но я и пальцем не шевельнул. |