Сашка, не вдаваясь в обсуждение, сразу кивнул:
– Надо произвести архитектурную и скульптурную экспертизу – специалисты, возможно, по памятникам определят, где они установлены.
– И еще одно дело надо будет завтра же организовать. Внешнеторговая организация «Экспортфильм» должна, по‑видимому, получать проспекты всех зарубежных фильмов. Там наверняка должна быть какая‑то просмотровая комиссия, – я протянул Сашке снимок с девицей на фоне киноафиши.
Заканчивался еще один день. Сашка ушел, и я долго сидел один в кабинете. Верхний свет я погасил, настольная лампа вырывала из темноты сплющенный желтый круг, из коридора доносились звуки шагов и обрывки разговоров уходивших домой сотрудников. Потом все стихло, и кабинет затопила густая, вязкая, как нефть, тишина. На работе мне нечего было делать, впрочем, как незачем было и спешить куда‑то, поэтому я и сидел в этой теплой, сонной тишине, лениво передвигая по желтому сплющенному кругу тяжелый золотой портсигар. Наверное, многое нужно иметь или многого достигнуть, чтобы позволить себе таскать такую дорогую штуку. Подобного портсигара я еще никогда не видел – вся нижняя крышка была покрыта гравировкой нотной партитуры. На лицевой стороне монограмма – «П. В.» На месте хозяев таких дорогих вещей вместо никому не понятных нот и таинственных инициалов я бы гравировал свой почтовый адрес – для сохранности. Долго сидел я так, и мысли текли неспешные, тягучие, как этот пустой весенний вечер, когда не к кому пойти, да и идти неохота. Потом набрал телефонный номер. Трубку сняли мгновенно, будто дожидались моего звонка, и я услышал:
– Нет, милочка моя, вам с сольфеджио еще надо повременить, извините, я только отвечу. Аллеу! У телефона.
– Здравствуй, мама. Это я.
– Стас, мальчик мой! Здравствуй, родной! Ты совсем меня забросил! – началось обычное телефонное представление.
Я мог побиться об заклад, что мать стоит, облокотившись на рояль, прижимая ухом трубку к плечу, и прикуривает новую сигарету, пока другая дымится в пепельнице на столике, а глазами, бровями, губами, всей своей богатой и пластичной мимикой поясняет очередной дурынде ученице, что вот он, тот самый, тот мифический, легендарный, таинственный сын‑нелюдим! В ее рассказах я выгляжу дьявольски похожим на лорда Байрона, и я ужасно доволен, что от меня не требуется сломать ногу, чтобы придать этой легенде окончательную достоверность.
Вопросы она мне задает «скромненькие, но со вкусом»:
– Стас, никаких перестрелок больше не было?…
– Мама, о чем ты говоришь! Какие перестрелки! Их со времени нэпа нет. Можно подумать, будто по Москве разгуливают банды вооруженных гангстеров.
– Все секретничаешь. А у Ксении Андреевны из профкома украли марки. Ты ничего об этом не знаешь? Может быть, их уже поймали? Не прикидывайся, будто тебе ничего не известно. Настоящие профсоюзные марки. Для взносов.
– Как это ни странно, но я действительно ничего не слышал про марки. Я не мог и не должен был слышать про эти марки, их вообще, наверное, скорее всего, потеряли…
– Ах, Стас, чтобы успокоить меня, ты что угодно наговоришь!
– Мама, я не успокаиваю тебя, потому что тут и волноваться не из‑за чего. В жизни есть масса всяких вещей, из‑за которых стоило бы волноваться.
– К сожалению, вы, дети, никак не можете понять, что большинство наших волнений – из‑за вас.
– Но я ведь, мама, доставляю тебе очень мало волнений. Я благонравен до противного – я даже не курю, очень редко напиваюсь и не распутничаю, не играю на бегах и в карты. А родителей больше всего волнуют эти пороки.
– Пусть они волнуют твою парторганизацию, эти пороки. Меня волнует, что ты никак человеком не станешь. Я бы тогда, может быть, примирилась с увлечением ипподромом. |