Изменить размер шрифта - +

Я осторожно высвободил руку из‑под ее ладони и понял, что получилось это смешно и некрасиво, и, чтобы как‑то скрыть смущение, взял со стола графинчик:

– Тебе коньяку налить?

Она молча кивнула, и, хотя я по‑прежнему не смотрел на нее, я понял это, угадав, как всегда угадывал смысл ее молчаливых жестов, точно узнавал ее присутствие у себя за спиной.

– Ты с работы? – спросила она.

– Ну что ты! Сегодня же суббота, я не работаю, – неуклюже соврал я, лихорадочно придумывая, где бы это я мог быть вечером в субботу, откуда ушел в ресторан есть борщ. Дело в том, – что мне ужасно не хотелось выглядеть в ее глазах каким‑то зачуханным и голодным, ведь каждый голодный человек выглядит немного несчастным. Но придумывать ничего не пришлось, потому что она наклонилась ко мне и быстро провела рукой по боку пиджака, нащупала пистолет в полукобуре на поясе и засмеялась:

– Эх ты, врунишка! Я тебе тысячу раз говорила, что ты не умеешь врать, лучше уж и не учись. А кстати, как же ты на работе‑то? Ведь тебе, наверное, надо уметь ловко обманывать своих жуликов?

– Нет, они мне и так верят, – усмехнулся я.

– Но если им говорить всю правду, то ты ведь и не докажешь, что они жулики, – удивилась она.

– Я могу просто не говорить им всю правду, – пожал я плечами, – я ведь могу о чем‑то просто не говорить.

Мы чокнулись, и я в первый раз взглянул ей в лицо, и, как всегда во все эти долгие годы, екнуло сердце, потому что если бы я верил в Бога, то подумал бы, что это лицо – крест моих человеческих исканий, вечной неутоленности, приговор пожизненного подчинения человеку, которому все это совсем не нужно. Не виделись мы больше полугода, но она совсем не изменилась, как, в общем‑то, не изменялась за те десять лет, что я знал ее. Может быть, я совсем не способен оценивать ее объективно, но мне кажется, будто и сейчас ей нельзя дать больше двадцати – двадцати двух лет, хотя ей столько же, сколько мне.

– А за что мы будем пить? – спросила она.

– За что хочешь. Это не имеет значения. Вообще все это не имеет значения.

– Нет, имеет. Это вроде знака уважения или ритуала воздаяния небольших почестей. Давай выпьем за тебя.

– Ты же знаешь, я не люблю всякие знаки. Но если тебе нравится, давай выпьем за меня.

– Я тебе желаю счастья.

– Спасибо. Но это неважно.

Конечно, мне бы хотелось в этот момент выглядеть поуверенней и «поблагополучнее», но даже под ее гипнозом я понимал, что все удобства и блага мира, даже войлочные тапки, без нее не существуют, и прикидываться, изображая самодовольного жуира и баловня судьбы, просто глупо. Потому что, если честно говорить, для счастья мне в жизни не хватало только ее, и было бессмысленно пытаться обманывать ее в этом, хотя бы из‑за того, что мы все равно никогда не будем вместе. Ведь если хоть один человек на всем свете знает тайну другого и пускай никогда и никому не говорит о ней, то это уже все равно не тайна, поскольку они оба знают о ней, и она или соединяет их, или разделяет навсегда. А она знала мою тайну, мою любовь, муку, мое счастливое страдание. И еще она умела читать мои мысли. Она сказала:

– Мы ведь все забыли?

Я повернулся к ней всем корпусом:

– Нет! Даже ты не забыла. А я забывать не хочу и ничего не забуду. Когда я был моложе и глупее, я старался позабыть. Ты ведь не предложишь мне сейчас «остаться друзьями»?

– Стас, дорогой мой, но ведь это не может быть вечно! Тебе надо устроить как‑то свою жизнь. Нельзя же до старости жить вот так и ходить ночью в ресторан есть борщ. А нам, кстати говоря, ничего не мешает быть друзьями.

– Мешает. Если между любовью и дружбой лежит расставанье, значит, и не было никакой любви или разлюбили совсем и все позабыли.

Быстрый переход