Изменить размер шрифта - +

— Да, да, прошу, господин Доманский. Мы, газетчики, всегда норовим забежать вперед, ничего не попишешь — профессия.

— Я понимаю.

— Не все, однако, знают специфику газетной работы, не все понимают, как это трудно — сверстать номер, наполнить его интересным материалом… В этом смысле орган ваших коллег, социал-демократов, являет собою весьма интересный образец наступательной печати… Не изволите ли знать кого из их редакции?

— Имеете в виду «Червоны штандар»?

— Да.

— Увы, — ответил Дзержинский, — я никого не знаю в этой газете.

— Поэтому и пришли с вашим материалом ко мне?

— Нет. Отнюдь не поэтому. «Червоны штандар» — газета нелегальная, тираж ее, как я понимаю, ограничен. Ваша газета расходится широко, и прочтут ее не только фабричные рабочие, но практически вся Польша.

— Петербург, Харьков, Иркутск, Чита, Минск, — добавил Штыков. — Мы действительно читаемая газета.

— Вот видите… Итак, при аресте был избит чуть не до смерти юноша, член социал-демократической партии. Он был при смерти, однако охранка не позволяла показать его врачу. Товарищи несчастного решили помочь ему. Товарищи юноши несли ответственность по высшему счету морали: они позволили ему войти в революционную работу, хотя, наверное, не должны были бы делать этого — слишком молод.

— Простите мой вопрос: вы давно занимаетесь вашей… работою? — С шестнадцати лет.

— Так я и посчитал. Простите, что перебил.

— Вы спросили оттого, что удивлены: тревога за судьбу юноши идет от чувства, а не от логики борьбы?

— Именно так.

Дзержинский достал из кармана письмо, которое Казимеж Грушовский смог перебросить из тюрьмы, протянул Штыкову. Тот быстро пробежал строки, посмотрел на Дзержинского, прочитал еще раз медленно, вбирающе.

— Продолжайте, пожалуйста.

Вошла «пани секретарка» с подносом: запахло лимоном. Девушка поставила чашки перед Дзержинским и Штыковым, сняла салфетку с сахарницы, озарила мужчин хорошо отрепетированной улыбкой заговорщицы и неслышно вышла из кабинета.

— Товарищи этого юноши, — продолжал Дзержинский, — решили вырвать его из тюрьмы, это был их долг. Не только перед несчастным, но и перед многими другими: мальчика могли довести до состояния невменяемости… Вы, вероятно, знаете, что в камере Егора Сазонова, когда тот, раненный, лежал в бреду, постоянно находился чиновник охранки. Он получил от беспамятного человека все, что было нужно полиции… Юноша мог невольно сказать то, что очень интересует охранку, и тогда число арестованных социал-демократов в Варшаве увеличилось бы до трехсот. Следовательно, товарищи несчастного юноши были обязаны предпринять свои шаги, их вынуждало к этому не только сострадание к одному, но и тревога за судьбы сотен других людей. Так логично?

— Вполне.

— Далее. Одна известная актриса…

Штыков перебил:

— Микульска?

— Одна известная актриса, — словно бы не услышав Штыкова, продолжал Дзержинский, — после встречи с нами смогла помочь несчастному юноше…

— О Микульской, — настойчиво повторил Штыков, — мы хотим дать маленькую заметку. Наш репортер, знавший ее по Вильне, рассказал прекрасную деталь: она выступала в концерте, а тогда — это было, кажется, года три назад — было запрещено петь по-польски, вы, конечно, помните… Она тем не менее спела народную песенку — сущая безделица. К ней за кулисы тут же градоначальник: «Мадемуазель, шарман, шарман, но извольте штраф пятьдесят рублей!» Микульска дала ему сотенную ассигнацию, вышла на сцену и спела другую песню, всем полякам известную, с духом бунта… Ей тогда запретили, бедной, выступать в Вильне, отец, помещик, отказал в помощи, и она с трудом пристроилась здесь… Кто-то, видимо, крепко помог.

Быстрый переход