|
… Ероховский поначалу о Микульской молчал, ощущалось какое-то неудобство в разговоре, будто что пролегло между ними, хотя, как обычно, зло шутил, рассказывал сплетни, бранил губернатора за излишние строгости военного положения и пил одну рюмку за другою, почти не закусывая: «Или хлестать, или жрать, или баб кохать — каждое— дело требует соло! » Но потом не удержался, лицо побледнело, только лихорадочно зажглось в глазах, спросил:
— Нашли тех, кто погубил Стефу, полковник?
— Одного — да.
— Кто таков?
— Социал-демократ, — затверженно произнес Попов.
— А причина? По какой надобности убили ее?
— Мстили.
— За что?
— Об этом еще рано, пан Леопольд. В свое время открою.
— А что за человек?
— Сапожник. Темный дегенерат.
— Сапожник?! Бах?!
Попов испуганно встрепенулся:
— А вам откуда известно?!
— Так я ж об этом сказал, Игорь Васильевич. Нет, положительно вы сегодня не в себе, неужели забыли?
— Как же, как же, помню, мой друг. — Попов заставил себя улыбнуться. — Я все помню… Только рано об этом, не надо, не будоражьте, и так тяжело — сердце разрывается от горя за ласточку нашу…
— И все же вы нынче не в себе, полковник, я по глазам вижу. Выпейте — расслабитесь.
— Я-то выпью, а вот вы в Берлине не пейте, у вас язык развязывается, когда переберете, — вспомнил Попов истинную цель своей с Ероховским встречи. — А когда переедете в Стокгольм, там вообще завяжите наглухо.
— В Стокгольм? — удивился Ероховский. — А что я там потерял?
Попов подумал, что про Стокгольм, видно, проговорился, не было в глазовской телеграмме указаний говорить про съезд.
— Это я вам тайну открыл, пан Леопольд, вы забудьте об этом. Ждет вас интереснейшее турне, массу впечатлений вынесете, увидите зверей лицом, что называется, к лицу.
«Снова лишнее несу, — понял Попов, — слова-то сами льются, будто и не мои».
— А что за звери? — не унимался Ероховский, опрокидывая одну рюмку за другой. — Какой масти?
— Социал-демократической, — ответил Попов, понимая, что говорить этого он и вовсе не должен был — а ну Глазов лично его в Стокгольм поволочет? Тот к любому в душу влезет, все вытащит, ненавижу, дьявол верткий, сунул в Варшаву, к ляхам чертовым, а сам-то в Россию подался, там дом, там вертеться не надо, как здесь…
Попов выпил рюмку, увидел Микульску, которая к нему пошла от двери, сразу же поднялся, сунул Ероховскому руку и торопливо сбежал по лестнице.
— В тюрьму, — сквозь зубы проговорил фурману Гришке.
Бах, закованный в кандалы, сидел в карцере, в подвале, откуда голоса не слышно: кричи не кричи, все никто не прознает, а стражнику интересно, как арестант надрывается: приникнет к глазку и смотрит, всласть смотрит, на чужое-то кому не занятно полюбопытствовать?
Попов сел на высокую табуретку, принесенную стражником, ноги поднял, уместил на перекладине, чтобы не замочить сапог, вода стояла по щиколотку, и принялся буравить лицо Баха глазами, в которых нездорово поблескивало.
Смотрел долго, пока не защипало веки. Достал из кармана газету с сообщением про гибель Микульской, сказал:
— Поди сюда, Бах.
Тот приблизился. Попов заметил, как разбухла кожа на ногах арестанта: бос, в воде третий день.
— Читай, — сказал Попов и вытянул газету так, чтобы Бах мог прочесть. Дождался, пока тот, прищурившись — лампочка была под потолком грязная, светила вполнакала, — разобрал строки. |