|
— Эт-то ты хорошо заключил, э-то точно — благородие, молодец, композитор, поумнел, мозги просветлели… Ну, ответь, к примеру, какой партии ты принадлежишь? Вот только это мне ответь — больше ничего не надо.
— Не состою в партии я, напраслину не возводите.
— Не состоишь, — повторил Попов. — Ладно. Поверим этой лжи. А какой сочувствуешь?
— Рабочей.
— Так их много нынче, которые рабочими называются. Бах не понял, что попадается, ответил:
— Рабочая одна.
— Ну, это ты имеешь в виду социал-демократическую?
— Почему…
— Значит, другие есть? Может, ты с Пилсудским?
— Ни с кем, говорю ж…
— Ну ладно. Ни с кем. С рабочей партией. Без названия. А ты как относишься к террору?
— Против я.
— Это хорошо. Молодец. А кто из рабочих партий против террора?
— Да откуда я знаю?!
— Вот чудак, Бах… Неужели трудно на мой вопрос ответить: «Состою в партии социал-демократов потому, что эта партия есть противник террора, значит, бомбы ей не принадлежат, и кому принадлежали — не знаю». Это что? Неправда?
— Правда. Только я в партии не состою.
— Хватит языком-то болтать! Мы у тебя дома, за печкой, партийную печать нашли, из дерева выточена, приклепка резиновая, на синем сукне, нет разве?
Попов поднялся с табуретки, скакнул на порожек камеры, там было сухо, вода не поднималась.
— Завтра с утра приеду. Подумай. До конца подумай. Теперь ты нас мало интересуешь, Бах. Нас теперь террористы интересуют, которые Сте… Микульскую которые загубили. Мы найдем их, композитор. Чтоб я детей лишился — найдем.
Выходя из тюрьмы, Попов поймал себя на мысли, что и впрямь думает о том, кто же убил Стефанию. Своим же словам поверил…
Гришку отпустил, велев приехать завтра к десяти часам, вошел в парадный подъезд, ощутил запах привычного тепла, лестница отдавала воском, натирали каждую пятницу; на втором этаже, у надворного советника Гаврилова, по субботам варили студень из телячьих ножек, тоже устойчивый запах. Но внезапно Попов ощутил — по-звериному, инстинктивно — что-то чужое, морозное, похожее на запах белья, которое только-только прополоскали в проруби.
За спиной кашлянули. Попов шарнирно оборотился: перед ним, скрытый ранее дверью, стоял тот, длинный, что в кабарете явился, принудил бумагу о госпитале подписать. Попов замычал что-то, полез в карман за револьвером, пальцы не слушались, тряслись.
— Я от Турчанинова, — сказал Мечислав Лежинский. — Не надо, не суетитесь, полковник.
От этого могильного спокойствия ужас объял Попова, ноги ослабли, он опустился на лестницу и кашлянул, для того лишь только, чтобы убедиться, не пропал ли голос, сможет ли звать на помощь. Голос не пропал.
— Что вам? — спросил тихо. — По какому праву?
Лежинский приблизился, достал из кармана письмо Турчанинова министру Дурново.
— Почерк узнаете?
— Темно. Не вижу.
— Я не курю…
— Что?!
— Спичек, говорю, у меня нет.
— У меня есть, — ответил Попов, думая об одном лишь: сейчас стрелять или когда услышит, чего от него хотят, а то, что хотят главного, понял, кожей прочувствовал.
Сунул сначала руку в тот карман, где был револьвер, ожидая, как поведет себя человек. Тот не дрогнул, хотя стоял рядом. «Ногой мог выбить, — мелькнуло стремительно, — поэтому спокоен».
Мысль работала быстро, четко — как раньше, до Стефы. |