Курлов резко поднялся из-за стола, быстро прошелся по кабинету, не садясь в кресло, написал на листочке «Цепь: Аршинов — Кулишер — Богров. Террор как метод и у эсеров, и у анархистов. Работа с этой тройкой перспективна. Тем более, что именно в Киев поедет государь со Столыпиным на торжества, посвященные юбилею Дома Романовых».
… Примерно в это же время, почти такою же логикой, генерал Спиридович — исследовав добрую сотню агентурных дел — остановил свое внимание на фамилии Александра Ульянова и Муравьева, обвинявшегося в покушении на жизнь тульского полицейского чина после поджога помещичьей экономии.
Бывший социал-демократ, Муравьев вышел из партии, обвинив своих товарищей по организации в бездействии и трусости; «лишь один метод борьбы возможен с палачами — браунинг или динамит, а не чтение брошюрок фабричным»; начал пить, одалживая деньги у знакомых; выпив, делался агрессивным; заговаривался; знакомые вздыхали: «Дурной, с ума свернул».
Через цепь, конспиративно — не где-нибудь конспирировал, а в департаменте полиции, от своих же, — Спиридович сделал так, что по районным отделениям охранки были разосланы повторные директивы на розыск Муравьева, скрывавшегося летом 1910 года; подняли агентуру; распечатали фотографии; пошла работа…
… И по странному стечению обстоятельств на Муравьева, проживавшего со своею невестой Татьяной Меликовой по паспорту на имя Алексея Бизюкова в Киеве, вышел именно полковник Кулябко, свояк и друг.
— Эк, Бизюк, Бизюк, — вздохнул Владислав Евгеньевич Кирич, — губишь ты себя, как словно судьбу испы-туешь… Ну, разве ж можно было давеча после финьшампаню да еще водку? А после того — горилку? И все это бесстыдство заливать пивом? Атлет Иван Поддубный такое не выдержит, а ты… Ну, кому и чего ты хочешь этим своим сгоранием доказать, объясни мне за-ради бога?
— Не трави душу, Владик, — тихо ответил Муравьев. — Лучше б чайку с кухни принес, я слыхал, квохтало на плите, у хозяйки заварка зверобойная с шиповником и пустырничком, оттягивает…
— От чего заболел, тем и лечись, Бизюк, у меня рупь есть, схожу в бакалейную лавку да бутылочку принесу… Не евши небось?
— Не могу я об еде думать.
— А граненыш примешь?
— Не протолкнуть.
— Под луковицу да калач с маслом и сольцой черта протолкнешь, Бизюк.
Кирич заглянул на кухню, принес оттуда кружку с желтым зверобойным чаем, жестом фокусника набросил на себя пальто-пелеринку, подмигнул Муравьеву, мол, мигом обернусь, и выскользнул из маленькой комнаты, окном выходившей во двор — тихий, истинно киевский, летом утопающий в зелени и цветах.
Муравьев подтянул колени чуть ли не к груди, увидел себя каким-то странным, верхним зрением, и до того ему стало муторно, что в горле аж запершило.
Вот уже восемь месяцев он мотался по империи; сначала с ним была невеста, Танечка, дорогой человечек; взяла с собою все свои сбережения, семьдесят пять рублей, два колечка и сережки с камушками. Все прожили; по бизюковскому паспорту на работу не устроишься, охранка фальшивые документы словно орешки колет — на зубок, и нету! А тот полицейский чин, будь он неладен, висит на нем, по ночам снится; криком исходит в предутреннем кошмаре; просыпаешься в ледяном поту, уснуть нет сил, вперишь глаза в провальную жуть ночного потолка и лежишь в страхе, пока не начнет вползать рассвет, а когда солнечный лучик появится, сразу в голове одна мысль: «Скорей бы в трактир да стакашку, а там — покатится, страх уйдет, мир снова цветным сделается, а не серым».
Танечка уехала, не смогла больше выносить кочевой, потаенной жизни, — а кто сможет?! Связей с организациями никаких, да и не к эсдекам же идти, право; остался один как перст; помогла тридцатью рублями сестра, но муж ее Тихон Суслов попросил более к их дому не приближаться на пушечный выстрел: «Сам — пропащий, так близких хоть не топи»; перебивался случайными заработками; думал топиться, долго стоял на мосту, но духу не хватило: как представил себя раздутым, со слипшимися волосами на лбу и синим, вываленным набок языком — так бежал прочь, а потом даже в церкву зашел; стыдясь себя, молился, сладостно, как в детстве. |