Представь себе, что падающее яблоко увидел бы не Ньютон, а какой беглый казак? Или китаец? Ну и что? Был бы закон тяготения известен людям? Нет! Значит, кому-то было нужно, чтобы яблоня росла в Лондоне, чтоб там родился Исаак и чтоб у него была страсть к мыслям! Так и у нас с тобою! Ты говоришь, женщина — зло, либо, мол, к венцу, либо в дурной дом продажной любви. Да нет же, Владик! Моя любимая все бросила во имя того, чтобы спасти меня, быть подле в трудные дни…
— Ну, и где ж она ныне?
— Не ее в том вина, но общества, — жарко выдохнул Муравьев. — Общества, где человек подобен цветку под сапогом. Владик, наше общество бессовестно! А покаянная совесть людям не силу дает, но бессилие! Потому, мил человек, мы и мечемся из стороны в сторону, потому норовим себя же и упрятать — ценою искупления — то ли в острог, то ли в рудники! Именно больная совесть наша требует от каждого жертвы!
— Бизюк, — грустно улыбнулся Кирич, — мил человек, о чем ты? Жертва — это когда человек свое могущество чует, силою полон, давай вали! Ан — нет! В этот-то миг он и оказывается самым что ни на есть раздавленным и трепещущим, наподобие какого зайца! Только-только человек до свободы дотянулся, только-только показали ему неведомую даль, так он вмиг скукожится, на попятную, и все кругом: «Ха-ха-ха! » Ишь куда замахнулся мураш синебрюхий! Да он уж и не замахивается, он — с ума свернул, не готов он к такой свободе, когда потребно поступать! Все мы горазды лишь на одно — на свободу думать!
— Ты — не смей так! — воскликнул Муравьев обиженно. — Что знаешь ты о людях истинной веры?! О тех, которые готовы взойти на свою голгофу без страха и колебания?!
Кирич приблизился к Муравьеву и, обдав его лицо сытным, жарким дыханием (Муравьев еще успел подумать: «Худой, а как дышит»), тихо, с отчаянием спросил:
— А что ты про них знаешь? Покажи хоть одного…
— И что ж тогда?
— А тогда… — Кирич замахнулся было ответить, но осекся, махнул рукою, снова разлил по граненышам, выпил залпом.
— И что ж тогда? — продолжал пытать Муравьев. — Ты — не надо так, ты — договаривай, иначе — не по дружбе выходит, Владик…
— Тогда б пусть банк взял да деньги кровавые обратил на больницы для несчастного люда!
Муравьев потер лицо ладонями, откинулся к стене, прошептал:
— Ты что ж, на террор зовешь, Владик?
— Не я. Ты, Бизюк. Не я про жертву «ха-ха-ха», не я про нее начал…
— Давай адрес, я — возьму!
— Бизюк, да ты — чего? — испугался Кирич. — Уж и пошутить нельзя!
— А — нельзя! Так — нельзя! Ты мою боль не шевели, она только поверху тлеет, а внутри жар, обожжет, волоса и брови выгорят, глаза лопнут!
Муравьев ощутил сладостную обиду, поднялся, пошел вон; Кирича, который побежал за ним следом, оттолкнул, погрозившись стукнуть, если не оставит добром; в каморке своей заперся, дверь не отворял, сколько друг его ни стучался.
Утром поднялся, не очень-то помня, как кончился вчерашний день, но по тому, как было тоскливо, понял, что давеча было худо.
Киричу обрадовался.
Тот был хмур и бледен, сказал:
— Ну, едем.
— Куда?
— На кудыкину гору.
Привез в лес; всю дорогу молчал; когда зашли в чашу, достал из кармана браунинг, протянул Муравьеву:
— Покажи, как ты готов на жертву!
— Это про что? — Муравьев побелел лицом, попятился даже.
— А про то! Вчера клялся, что во имя жертвы искупляющей на все готов! И на то, чтоб банковские деньги в больничные койки обратить, а когда я сказал «ха-ха», обругал меня и унизил! Так вот и покажи: готов или нет? Банк брать — не девку за титьку дернуть, тут рука нужна, не пальцы. |