Ф. Ольденбургом, символистом Вяч. И. Ивановым.
И Сталин (человек несомненно умный) не мог этого не понимать.
Значит, попытка ночного вторжения была вызвана необходимостью. Ему, Сталину, это было зачем-то нужно. И 8-го, и 10-го, и 12-го ему был необходим или откровенный разговор с Горьким, или стальная уверенность, что такой разговор не состоится с кем-нибудь другим. Например, с ехавшим из Франции к умиравшему писателю Луи Арагоном.
8 июня Горький возвращается из небытия. Отношение к этому Сталина не совсем понятно. Ясно только, что он смущен. И страшно недоволен, что вокруг Горького, по его мнению, слишком много людей. Особенно он недоволен присутствием Ягоды. На первый взгляд это может показаться нелогичным. Кому еще, как не главе НКВД, сторожить последнее дыхание (и последние слова) государственно важного человека? С которым (это уже не секрет) у вождя с некоторого времени возникли разногласия. Который дружит с его противниками: Рыковым, Бухариным, Каменевым. К которому даже старый враг писателя Григорий Зиновьев обращается за помощью из тюрьмы, зная, что в обычаях Горького прощать своих врагов и помогать им в сложных ситуациях.
«Алексей Максимович!
Искренно прошу Вас, простите мне, что после всего случившегося со мной я вообще осмеливаюсь писать Вам. У меня давно не было с Вами ни личного, ни письменного общения, и мне, по правде говоря, часто казалось, что я лично не пользовался Вашими симпатиями и раньше. Но ведь Вам пишут многие, можно сказать все. Причины этого понятны. Так разрешите и мне, сейчас одному из несчастнейших людей во всем мире, обратиться к Вам.
Самое страшное, что случилось со мною: на меня легло гнуснейшее и преступнейшее из убийств, совершившихся на земле, — убийство С. М. Кирова, того Кирова, о котором Вы так прекрасно сказали, что „убили простого, ясного, непоколебимо твердого, убили за то, что он был именно таким хорошим и — страшным для врагов“ (цитата из статьи Горького „Литературные забавы“, опубликованной в газете „Правда“ 24 января 1935 года. — П. Б.). Конечно, раньше мне никогда и в голову не приходило, что я могу оказаться хоть в какой-то степени связанным с таким, по Вашему выражению, „идиотским и подлым преступлением“. А вышло то, что вышло. И пролетарский суд целиком прав в своем приговоре. Сколько бы ни пришлось мне еще жить на свете, при слове „Киров“ мое сердце каждый раз должно почувствовать укол иглы, почувствовать проклятие, идущее от всех лучших людей Союза (да и всего мира). <…>
У других лиц, разделивших со мной несчастье, есть то „утешение“, что они могут отречься от меня. Да я и сам отрекаюсь от себя — что касается последнего периода моей жизни. Но конечно, я больше всех виноват. Мои бывшие единомышленники верили мне и Каменеву в сочетании этих двух имен. Но я имел на них большее влияние. И вот я привел этих людей — иных из них Вы знаете лично — к пропасти. И сам пришел к бездне. <…>
Два дня суда было для меня настоящей казнью. До чего дошло дело, я здесь увидел целиком впервые. Описать мне то, что пережито за эти дни — нет сил. Да для этого нужно и перо другой силы. В душе настоящий ад. Болит каждый нерв. Страшно даже пытаться это описывать. Страшно это бередит. <…>
Вы — великий художник. Вы — знаток человеческой души, Вы — учитель жизни, Вы знаете и хотите знать всё. Вдумайтесь, прошу Вас, на минуточку, что означает мне сидеть сейчас в советской тюрьме. Представьте себе это конкретно. Можно сидеть и терпеть что угодно, если чувствуешь свою морально-политическую правоту. Можно сидеть и терпеть что угодно, если чувствуешь, что перед тобой чужие представители другого класса. Можно сидеть и терпеть что угодно, если чувствуешь, что за тобой правое дело, друзья и единомышленники на воле. |