Изменить размер шрифта - +
<…>

Не скрою, перед оглашением приговора в суде хотелось, чтобы была дарована жизнь. Но когда она дарована и когда погружаешься в теперешнюю мою обстановку, часто думаешь: а ведь для меня лично может быть лучше было бы, если бы дарована была смерть. Не буду разводить достоевщины, но это так. Силы тают и истаяли. Остается их так же немного, как вот чернил на донышке в чернильнице, которой сейчас пользуюсь. Понимаю, конечно, что Партия не может не наказать меня очень строго. Но все-таки больше всего боюсь кончать дни в доме умалишенных. Это было бы уж совсем самое страшное наказание. А ведь к этому неминуемо должно придти, ибо негде, неоткуда взять силы, чтобы перенести такое заключение. <…>

Мое раскаяние и мое горе безмерны. Но — поздно, поздно, я это понимаю. И однако, если бы оказалась возможность, я с нечеловеческой энергией взялся бы за то, чтобы загладить свои преступления перед рабочим классом, перед Партией, перед поистине великим Сталиным. Я бы ни одной минуты не сидел праздно и каждую минуту употребил бы на то, чтобы перед всеми обнаружить гибельность и преступность того пути, которым я шел.

Помогите, Алексей Максимович, если сочтете возможным! Помогите, и, я думаю, Вам не придется раскаиваться, если поможете.

Живите счастливо, Алексей Максимович, живите побольше — на радость всему тому, что есть хорошего на земле. Того же от всего сердца я желаю Иосифу Виссарионовичу Сталину и его соратникам.

Если позволите, жму Вашу руку.

Г. Зиновьев

Я кончаю это письмо 28 января 1935 г. в ДПЗ, и сегодня же меня, как мне сказано, увозят… Куда — еще не знаю. Самое страшное: книг, которые мне переданы родными, я не получил. Мне их не дают пока. Я полон по этому поводу ужасной тревоги. Помогите! Помогите!»

Ни письмо Зиновьева, ни письмо Каменева с такой же просьбой о помощи, посланные из тюрьмы, не были переданы Горькому. Это были гласы вопиющих в пустыне («увы, не безлюдной», как любил говорить Горький).

Обратим внимание, что Зиновьев отделяет Горького от непосредственного окружения Сталина. В глазах Зиновьева Горький — последняя сила, не только не подчиненная «Хозяину», но и способная сама повлиять на него. Оставим историкам революции и большевизма разбираться в стилистических, психологических и, разумеется, политических тонкостях этого письма Зиновьева. Понятно, что оно написано эзоповым языком, с недвусмысленными намеками, по каким направлениям вести защиту Зиновьева перед Сталиным, если эта защита состоится. Ясно, что Зиновьев льстил Сталину в расчете на то, что Горький (например, во время дружеского застолья) передаст «Хозяину» лесть и по доброте душевной замолвит за него словечко.

Сравним это письмо с письмом бежавшего после революции из Петрограда в Сергиев Посад писателя-философа Василия Васильевича Розанова. Розанов погибал с семьей от голода и холода в конце 1917-го и обратился за помощью к Горькому:

«Максимушка, спаси меня от последнего отчаяния. Квартира не топлена и дров нету; дочки смотрят на последний кусочек сахару около холодного самовара; жена лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня. Испуганные детские глаза… и я глупый… Максимушка, родной, как быть? <…> Максимушка, я хватаюсь за твои руки. Ты знаешь, что значит хвататься за руки? Я не понимаю, ни как жить, ни как быть. Гибну, гибну, гибну…»

Жертвы и палачи революции на краю могилы похожи, как новорожденные дети, которых только родные матери способны различить. И как это всё разительно противоречило горьковской мечте о гордом Человеке! Вот они, «человеки», умоляют его, «Максимушку», который еще чем-то может помочь. А чем «Максимушка» может помочь? Он сам бессилен.

Впрочем, в 1918-м он помог Розанову. Передал через М. О.

Быстрый переход