Не знаю… Этого слова я Владимиру Нилычу не сказала. Не он меня влюблял в себя, а я сама в него влюбилась, и значит, за любовь свою сама же я и несу всю ответственность.
Подлой с его стороны была, может быть, только форма — способ, каким он подрубил корни моей любви. Имею в виду развязку. Сперва он не пришел в условленное место, где я прождала до полуночи, готовясь радостно сообщить ему, что, кажется, стану матерью; потом он объявил, что женится на другой (и это прежде я узнала от «другой»); и, наконец, он все же встретился со мной (нашла его я) и сухо отрезал: «Я тебя никогда не любил и не люблю».
Скажи, должна была я крикнуть ему в лицо: «Подлец!»?
Я не крикнула. Потому что это самое жалкое слово, а мне дорога моя честь.
Кто-то, возможно, стал бы выпрашивать у Владимира Нилыча любовь, какое-то пустое подобие ее продолжения; или грозить ему судом, предстоящими алиментами; или на страницах газеты делиться своими переживаниями с миллионами читателей, чтобы сгладить эти переживания волной сочувственных откликов…
Попробуй понять меня, папа, войти в мою душу: ничего этого сделать я не могу. Ну ведь есть же, есть на свете такие интимные вещи, о которых трудно, о которых невозможно рассказывать посторонним! И ведь бывают же такие состояния у человека, когда трудно и даже невозможно ходить ему по привычным улицам, видеть знакомые лица, видеть родные лица…
Не знаю, может быть, сейчас в чем-нибудь я и не права, но попробуй все же понять меня так, как есть. Сейчас я никого, никого не люблю. Дай поработать времени.
Это письмо я посылаю с вокзала. С какого — не имеет значения. Через десять минут отойдет мой поезд. Последний раз я подписываюсь своим прежним именем и фамилией. Прости меня, папа! И мама, тоже прости!
Римма Стрельцова».
Еще дочитывая заключительные строчки письма дочери, Василий Алексеевич почувствовал, что пол уходит у него из-под ног. Теперь нестерпимо горячим обручем стягивало ребра. И это все намного сильнее, чем вчера в кабинете Жмуровой, и сильнее, чем было утром, когда Жора швырнул его на пустынную дорожку Измайловского парка.
Он отчетливо понимал, что эта невыносимая, туманящая сознание боль просто так уже не пройдет. Схватился за патрончик с валидолом, вытряс из него на ладонь все таблетки, зажал в кулаке. Другой рукой набрал номер внутреннего телефона. Услышал в мембране: «Да, Мухалатов». Сказал через силу:
— Владимир Нилыч, это Стрельцов. Я вас очень прошу сегодня вечером приехать ко мне. Нужно с вами переговорить…
О чем?
Стрельцов положил трубку, косо, как попало.
И бросил себе в рот сразу всю пригоршню таблеток, стал жевать, задыхаясь от знойного мятного запаха.
В глазах у него посветлело. Он заметил рядом с телефоном подготовленную заявку на цветные металлы. Почти автоматически подписал ее.
Потянулся к кнопке звонка, чтобы вызвать Евгению Михайловну…
Глава восемнадцатая
Медленный гавот
Мухалатов сидел, низко пригнувшись к столу. В комнате было темно. Отчетливо тикали стенные часы. В дальнем углу комнаты царапалась мышь. Пахло корицей и ванилином, сдобным печеньем. Такое печенье любила Римма.
В окно упал пучок слабого света, косым четырехугольником обрисовался на оклеенной солнечно-желтыми обоями стене. Стекла в окне запотели, испестрились потеками воды, и светлое пятно у двери казалось фантастической картиной, отброшенной киноаппаратом на экран.
Мухалатов прислушался, вытянул шею.
— Нет, это просто так, — тихо сказал он. Зевнул. И подошел к окну. — Перегорели пробки, что ли? Везде огни, а здесь — тьма.
Свет падал через улицу из другого дома. От штакетной оградки, поперек дороги, протянулась неясная зубчатая тень. |