Изменить размер шрифта - +

– Наверное, грипп, – сказала мать. – Ложись, Альберто.

– Нет, молодой человек, сначала мы немного поговорим, – сказал отец, помахивая табелем. – Я только что просмотрел вот это.

– По некоторым предметам дела неважнецкие, – сказал Альберто. – Но главное – закончить год.

– Помолчи, – сказал отец. – Не говори глупостей. Мать посмотрела на мужа с досадой.

– Такого в нашем роду еще не было. Я сгораю со стыда. Знаешь ли ты, сколько времени наша семья занимает первые места в школе, в университете, везде? Двести лет. Если бы твой дедушка увидел этот табель, он бы тут же умер.

– И моя семья тоже, – бойко вставила мать. – Что ты думаешь? Мой отец дважды был министром.

– Теперь этому пришел конец, – сказал отец, оставив ее слова без внимания. – Какой позор! Я не позволю, чтобы ты пачкал мое доброе имя. Завтра же начнешь заниматься с частным преподавателем и подготовишься к экзаменам.

– К каким экзаменам? – спросил Альберто.

– Поступишь в училище Леонсио Прадо. Интернат пойдет тебе на пользу.

– Интернат? – Альберто удивился.

– Мне не совсем нравится это училище, – сказала мать. – Он может там заболеть. В тех районах очень сыро.

– Ты хочешь, чтоб я учился с этим мужичьем?

– Что поделать, иначе ты не образумишься, – сказал отец. – У попов ты можешь дурака валять, а с военными тебе это не удастся. Кроме того, наша семья всегда славилась демократизмом. И вообще, порядочный человек везде останется порядочным. А теперь ложись спать. С завтрашнего дня засядешь за книги. Спокойной ночи.

– Куда ты идешь? – воскликнула мать.

– У меня важное дело. Не беспокойся. Я скоро вернусь.

– Несчастная я, – вздохнула мать, опуская голову.

«А когда нас отпустили, я решил сначала притвориться. „Поди сюда, Худолаюшка, хорошая моя собачка, поди сюда". И она подошла. Сама виновата: зачем поверила, если бы убежала, ничего б не случилось. Теперь мне ее жаль. А тогда, даже когда я в столовую ушел, так прямо себя не помнил от злости и ничуть ее не жалел. Она охромеет как пить дать. Открытая рана и то лучше – зажила, остался бы только шрам. Но крови не было, она даже голоса не подала. Правда, я зажал ей морду одной рукой, а другой начал закручивать лапу, словно курице голову отрывал. Больно ей было, я по глазам видел, очень больно. Вот тебе, помесь несчастная, не смей доводить меня, когда я в строю, будешь теперь знать. Я тебе не пес, никогда не кусайся при офицерах. А она дрожит, и все. Ну отпустил я ее, понял, что крепко ей досталось, всю ногу покалечил, она не могла стоять, все на бок валилась – встанет и упадет, встанет и упадет – и тихо так повизгивает. А меня подмывает всыпать ей еще. Вечером возвращался я с уроков, вижу, лежит на прежнем месте, и жалко мне ее стало. Я сказал ей: „Поди сюда, сука беспризорная, давай проси прощения". Она встала и сразу упала, два-три раза вставала, и все падала, и наконец стронулась с места на трех лапах, и воет, воет, очень больно, наверное. Да, здорово ей досталось – охромеет на всю жизнь. Стало жаль мне собаку, взял я ее на руки, хотел прощупать лапу, а она как завизжит, и я решил, что сломано там что-нибудь, лучше уж не трогать. Худолайка зла не помнит, стала лизать мне руку – это после всего, что я с ней сделал! – и уронила голову мне на руки, а я стал почесывать ей шею и живот. Только отпущу ее на землю, чтобы она пошла сама, она валится и головой мотает, не может сохранить равновесие на трех-то лапах и воет-заливается, видно, пошевельнуться не могла – в больной лапе отдавалось.

Быстрый переход