Изменить размер шрифта - +
Добравшись до галечника, он что-то заорал, что-то такое дико-радостное, что я не удержался, вскочил и заголосил вместе с ним. Мы пустились в пляс, да какой там пляс - просто молотили пятками по мелкой гальке, тузили друг дружку, орали, кувыркались и вопили какую-то полную несуразицу... И тут мы увидели что-то длинное и белое. Хоть и луна, а не поймешь, что это, кто это... может, корова - они иногда тонули выше по реке и их сносило к водопаду... А это была женщина. И ты. Ты вцепилась ей в волосы и вся дрожала. А женщина лежала бревным бревно. Сперва мы попытались оторвать тебя от нее, но у нас не получилось, и мы в три взмаха одолели протоку, выбрались на берег и побежали к костру, возле которого рыбаки сидели. - Я вытянул руку перед собой. - Вон там. Где и сейчас - костер. Как тогда. Там всегда рыбаки ночуют.

Я снял часы и стал спускаться к ступенькам.

- Я с тобой, - сказала Ханна.

Держась за мою руку, она добралась до середины и остановилась.

- Это течение считается слабым?

- Да! - крикнул я. - На счет три. Не отпускай мою руку, ничего не бойся, я люблю тебя.

Мы скользнули по наезженной среди водорослей дорожке, оттолкнулись от края и обрушились в стену пенной воды. Не прошло и минуты, как мы плыли по течению к первому островку.

Ханна выползла на четвереньках на песок и перевернулась на спину. Она тяжело дышала.

- Испугалась?

- Это, конечно, не для слабонервных. Да еще ночью. А каково было весной? - Она закрыла глаза. - Эвер. Эвер... Я ведь даже не помню, то есть не знаю, кто эта женщина и почему мы оказались в реке. Может, моя настоящая мать и вовсе жива?

- Может. - Я протянул руку. - Пошли греться, эвер. Ты всегда будешь любить меня? Несмотря ни на что?

- Нет, конечно, - ответила она. - Я не смогу любить тебя всегда. Я буду любить тебя вечно.

Мы выбрались к костру. Старик Лентулов дал нам бараний кожух на двоих и налил в алюминиевую кружку паровозной. Я отхлебнул и закурил.

- Какие тут донки, дураки, а? - Лентулов бросил окурок в костер и пошел к воде. - На таком течении - донки! Ну-ну!

- Это мать Эркеля, Лавиния, была дочерью Великого Боха, а отец не знаю кто. Просто неудачник какой-то, и не сказать чтобы совсем спившийся, а так - как все. Никто даже имени его не вспомнит. И я не помню. Помню только, что Лавиния его жалела и звала морокой. "Морока моя". А! Это он иногда про Марокко вдруг начинал что-то рассказывать. Сам там, конечно, не был, но любил - про верблюдов, молочные реки, желтые от тяжелого жира, про женщин с золотыми грудями... А у самого поросята все подряд подыхали от поноса. Ни одного не вырастил: все сдохли. Катерина Блин Четверяго по пьяненькому делу как-то рассказывала, что он и в школьный хор-то ходил лишь затем, чтобы ей под юбку заглядывать, да молчал все время, чтобы учительница за безголосость из хора не поперла. А она взяла да поперла - и из хора, и подальше от золотых Катерининых ляжек. Мучился, мучился, а однажды вдруг взял да и прибил руку гвоздем к обеденному столу. Искривился и исплакался весь, а - прибил. Велел сыну зарядить двустволку картечью и никого не пускать. Лавинию тоже. Она и умоляла его, и плакала, а потом вдруг страшное случилось: она повинилась в неверности. Стояла на коленях и рассказывала, как однажды подпоили ее вином братья Лодзинские, известная сволочь, все свои делишки в основном в Москве проворачивают, соседи надеются, что там их и шлепнут, а они всякий раз на новых машинах приезжают - раз даже на каком-то безразмерном белом кадиллаке прикатили. Младший у них всегда с куклой ходил - есть такие куклы, которых надо за руку водить, а они шагают себе. Он свою куклу обожал. Никуда без нее. Нарядов понашил для нее - ужас. И на делишки свои с куклой выезжал. Вот они Лавинию и прихватили... Втроем. А потом шантажом стали брать. Как захочется им красивой бабы - а Лавиния была тогда - ого! - так ее и зовут. Запугали они ее, что ли. Вот она во всем этом мужу и призналась.

Быстрый переход