- И десять процентов за тару, - добавила она. - Но поскольку вы сделали почин, могу отдать сразу два ящика всего за двести пятьдесят.
Рагозины согласились не моргнув глазом, и через несколько минут Малина вынесла им из подсобки два ящика портвейна.
На следующий день жители Медных Крыш, прослышав о свалившейся на Рагозиных удаче, бросились в ресторан, выкладывая за три ящика ностальгического портвейна по тысяче. Их друзьям и гостям, примчавшимся даже на вертолетах, еще посчастливилось отхватить по пять ящиков за две с половиной тысячи, - уже через две недели Малина продавала бутылку семнадцатого за сотню, а три семерки шли по триста за пару. И только сын покойного доктора Жереха, Сергей Сергеевич, недавно купивший дом в Медных Крышах, попробовал заветного напитка, но вторым глотком подавился.
- Я ж говорю: мир на дураках стоит, - заметила Малина. - А чтобы мир не стоял, а жил и цвел, нужны умные люди. Или все же возьмете эти помои, доктор?
- Лучше стакан паровозной, - сказал Сергей Сергеевич, отодвинув стакан. - И огурчик понеприличней. Они у тебя чем неприличней, тем вкуснее.
А других у Малины и не было. Потому что, если женщина, особенно из старых африканок, брала соленый огурец в рот, весь ресторан отворачивался, чтобы не смущать одну из тех, кто во время революции защищал публичный дом из всех видов оружия, включая крепостные ружья, с трехсот метров сбивавшие с ног всадника пятидесятиграммовой оловянной пулей. А тут - огурец, подумаешь!
Торговля же портвейном продолжалась. Малина складывала доллары в трехлитровые банки и закатывала крышки вручную, как при консервации огурцов или варенья. Банки закапывала в подвале.
Она не тратила эти деньги вплоть до того дня, когда умерли обе вернувшиеся в Город Палачей ее дочери, много повидавшие, но ничему не научившиеся. Их в один день сожгли в крематории, и закопченный ангел долго провожал их нелепые души, пока последние завитки дыма не растворились в зимнем небе.
Всю зиму она жила как во сне. А по ночам, чтоб не сойти с ума, бралась за пяльцы и штопала лунный свет, и так доживала до рассвета.
На исходе зимы она очнулась, и когда Август однажды пригласил ее прокатиться на паровозе, спросила:
- В Хайдарабад?
- Можно, - с серьезным видом кивнул гологоловый.
Паровоз стоял под парами за зданием вокзала.
- Вперед, - тихо сказал Август, когда Малина и Зажигай поднялись в кабину. - И без семафоров. Сначала зашьем, а потом, конечно, зарежем?
- Чтоб жарко и весело, - добавила Малина, расстегивая шубу.
Паровоз тронулся мягко, без рывка, - только злой перестук колес да ландшафт, уже через несколько минут превратившийся в сплошную пеструю полосу, размазанную в пространстве, только участившийся стук железа и сердца, только слившийся стрекот колес да ударившее, как газировка из темной бутылки, сердце, только вжавшийся в угол пес, закрывший лапой глаза, и черноликий Август с белым ртом и железной лопатой в руках, только бешеное пламя в топке, и больше ничего не осталось, кроме движения и радости, радости диковатой и страшной, дочеловеческой, словно вызванной животным гудком паровоза из неведомых глубин и далей, чтобы невразумительной своей мощью переиначить мир, открыть запертую в коже и мясе душу, и потрясти ее, и ожечь ее безжалостным ударом, чтобы остался навсегда шрам, чтобы никогда не забывался этот восторг, это движение, эта бесчеловечная радость. "Держись!" - закричал Август, когда впереди показалась каменная стена, и Малина, схватившись за поручень, закрыла глаза и замерла в ожидании всесокрушающего удара, и мгновенно оглохла от грохота и визга, а когда открыла глаза, - увидела плывущие в нежном голубовато-розовом мареве купола и звезды Хайдарабада, и своих дочерей, живых и любимых, и услышала протяжную музыку, вызывающую дрожь, и почувствовала запахи цветов - роз и магнолий, гвоздик и пионов, и запах горелого угля не глушил и не оскорблял красоты этого мира, и сухой перестук колес не будил город, погруженный в чарующий сон, утопающий в теплых водах вечности. |