Его бьет неудержимая дрожь, все его тело покалывает, он знает, что с неба на него смотрит нечто необъятное. Биение крови в голове, громовой стук сердца говорят, что ничто столь живое, столь неуправляемое не может быть случайным.
Дарден закрывает глаза, и перед его мысленным взором расцветают тысяча красок, тысяча образов, — по одному на каждую каплю дождя. Капли как извержение падучих звезд, из их пожара ему открывается мироздание. На мгновение Дарден ощущает все до единой пульсирующие артерии и аритмичные сердца в лежащем у него под ногами городе, каждую быструю как ртуть надежду, боль, ненависть, любовь. Сотни тысяч печалей и сотни тысяч радостей нисходят на него.
Гомон ощущений так его затопляет, что он едва дышит, не в силах воспринимать свое тело иначе, как полый сосуд. Потом ощущения тускнеют, пока совсем рядом он не чувствует мышиную возню на окрестных прогалинах, грациозные тени оленей, хитрых лис в норах, божьих коровок во вселенной под листом, а потом ничего… И когда все исчезает, он, поникнув, но еще стоя на ногах, спрашивает: «Это Господь?»
Когда Дарден, оглушенный грозой, очищенный ею, теперь полая шелуха, повернул назад к дому, когда он наконец послушался здравого смысла и посмотрел на дом с его забранным ставнями окнами, изнутри наружу силился вырваться свет. И (стоя у окна на постоялом дворе) Дарден увидел не Оливку, который уже грелся внутри, но мать. Свою мать. Позднее это воспоминание слилось с другим так полно, будто события случились одномоментно или были единым целым. Вот он повернулся, а она уже переводит на него пустой взгляд… и легко, как вздох, ливень обрушил на их головы искупление и безумие, и время потянулось без значения и преград.
…он повернулся… Его мать стоит на коленях в размякшей земле, и красное платье забрызгано бурым. Сложенными лодочкой руками она собирает грязь, рассматривает ее и начинает есть с такой жадностью, что прокусывает себе мизинец. Глаза с окаменевшего, пустого, как дождь, лица глядят на него с престранным выражением, будто и она чувствует себя в западне такой же, в какую попал тогда в доме ее сын, и молит Дардена… сделать что-нибудь. А он, четырнадцатилетний, не зная, что предпринять, зовет отца, зовет врача, но грязь измазала ей рот, и, не замечая того, она ест еще и еще и смотрит на него, жуя, пока он бежит к ней, заплакав, обнимает ее и пытается остановить, хотя ничто на свете не могло бы ее остановить или заставить его перестать пытаться. Но более всего пугала не грязь у нее во рту, а окружающая ее тишина, ведь он давно уже не мыслил ее без голоса, а она им не воспользовалась даже для того, чтобы просить о помощи.
Снова услышав шорохи грибожителей внизу, Дарден резко захлопнул окно. Он сел на кровать. Ему хотелось читать дальше, вот только мысли у него теперь качались, вздымаясь и опадали как волны, и не успел он этого осознать, не успел он этого остановить, как нет, не умер, а просто уснул.
Наутро Дарден поднялся отдохнувший и бодрый и решил, что почти оправился от тропической лихорадки. Месяцами он вставал с болью в измученных мышцах и воспаленных внутренностях, теперь его тоже снедала лихорадка, но иного свойства. Всякий раз (пока умывался из тазика с зеленоватым налетом, пока одевался, не смотря, что делает, так что в штанины попал не с первой попытки) бросая взгляд на «Преломление света в тюрьме», Дарден думал о ней. Какая безделушка завоюет ее сердце? Бесспорно, теперь, когда она прочла его книгу, пришло время уведомить ее, как она ему дорога, дать ей знать, что он, как никогда, серьезен. Ведь именно так завоевал маму его отец, тощий как жердь, но уже с животиком, гордый выпускник Морроуского университета Искусств и Фактов (что составляло саму сущность папы). Она же, известная под девичьей фамилией Барсомбли, знаменитая певица с голосом как питбуль — почти баритоном, но с толикой хрипотцы, чтобы (как признавал Дарден) скрыть знойную чувственность. |