|
Любуясь и одновременно утомляясь их скоком, их танцем, Бобров на спуске обогнал грузовик, настигая Ермакова. И в этом скольжении по блестящей, стального вида брусчатке, в слоистых испарениях, подобно легкому обмороку, вписался в другой поворот и спуск — московский, от Таганки к дому на Котельнической набережной, сквозь сеть снегопада, к барочной голубой колокольне. Автомобильный перехлест на мосту, земляничина светофора на Яузе, громада островерхого дома и — предчувствуемый за снегопадом, за гарью — невидимый близкий Кремль. Близкий, как тепло и дыхание, как лицо жены или матери.
Очнулся, пропуская перед бампером медлительную африканку. Она несла на голове корзину, сочетая неподвижность маленькой литой головы с круговым движением бедер под цветной, до земли, драпировкой.
Они приехали в аэропорт. В этот час между утренними и вечерними рейсами здание было пустынным. Рекламы авиакомпаний казались обшарпанными и линялыми. Ермаков постучал в окошечко банка, объясняя служащему, в чем их затруднение. И тот, подумав, кивнул, принял доллары и, извинившись, скрылся. Видимо, для того чтобы без помех исследовать деньги.
Они стояли у окошечка, разговаривали, рассеянно оглядывали зал. Снаружи зашумело, залязгало. Дальняя дверь отворилась, и в нее быстро, резко вошел офицер, похожий на гибкого леопарда, в пятнистой форме, в берете и бутсах. И за ним потянулась нестройная многолюдная вереница пестро одетых юношей, растерянных, бестолково-покорных. Наполнила зал, загибаясь вдоль стен. Несколько солдат, повинуясь окрикам офицера, равняли шеренгу.
«Новобранцы», — понял Бобров, оглядывая молодые лица с яркими, будто вспыхивающими белками, курчавые бородки, пухлые африканские губы. По-видимому, их везли в Бейру, на пополнение бригад, воюющих в лесах Софалы и Газы, где ширился контрреволюционный мятеж, шли лесные сражения.
Он заметил пожилую женщину, льнувшую к худому юнцу, видимо сыну, в джинсах, в оранжевой шапочке. Она брала его за руку, гладила, заглядывала в глаза, что*то говоря непрестанно. Солдат, пробегая, выравнивая вереницу, оттеснял ее. Она послушно отстранялась и снова, когда солдат удалялся, прижималась к сыну. Тот смущался, ему было неловко перед товарищами, перед командиром. Он пугался этих материнских причитаний и ласк. Хотел казаться твердым и мужественным.
Бобров глядел на них все тем же острым, жадным, все подмечающим взглядом. И вдруг испытал такую внезапную боль, такое горькое, слезное понимание, связав эти проводы в мозамбикском порту не с работой над фильмом, а с другими — то ли с будущими проводами сына, то ли с проводами погибшего под Сталинградом отца. Весь скопившийся в нем, предками заложенный опыт солдатских прощаний, разлук породил такое страдание, желание блага, что юноша вздрогнул. Оглянулся на него и мгновение смотрел, желая понять. Виновато ему улыбнулся. И он, Бобров, слал ему во спасение свою мудрость и жизнь.
На взлетном поле жужжали винты. Невидимый транспорт ждал новобранцев. Офицер отворил дверь, и жужжание винтов усилилось. Офицер стал пропускать вереницу, останавливал и вновь пропускал. Женщина двигалась вслед за сыном, продолжала говорить торопливо.
— Что она говорит? — спросил Бобров Ермакова.
— Она говорит: «Роберту, пусть хранит тебя дева Мария! — переводил Ермаков, прислушиваясь. — Ты сырую воду не пей!.. Ты ее кипяти, Роберту!.. Что же ты сделал со мной?.. Почему ты меня не спросил?.. Разве тебе было плохо со мной? Захотелось тебе воевать? Отец твой погиб на войне!.. Я думала, больше не будет войны!.. А ты идешь на войну!.. Не ходи на войну, Роберту! Прошу тебя, не ходи!.. Пойдем скорее домой! Я попрошу офицера, он тебя отпустит домой!.. Я скажу, у меня нет никого, только мой сын Роберту!.. Мой муж погиб на войне, а сын пусть живет со мной! Я скажу, он отпустит тебя!..»
Она ощупывала его и оглаживала, глядя на близкие двери, затягивающие в себя ее сына. |