Изменить размер шрифта - +

Она ощупывала его и оглаживала, глядя на близкие двери, затягивающие в себя ее сына. Там жужжало и выло. Уносило его в страшный, ей неведомый мир. А сын мучился, любил и стыдился, хотел ускользнуть от нее в эти двери. Отсечь от себя ее муку, ее трясущееся беспомощное лицо.

Офицер, горячий и потный, пересчитывал новобранцев. Солдат, набегая, оттеснил женщину. Оторвал ее руки от сыновьей рубахи, подтолкнул к дверям юношу. Она отпустила сына, и тот исчез. И тогда она издала тонкий вопль, похожий на визг. Кинулась следом, ударяясь о жесткие, острые локти солдата:

— Роберту!

Его уже не было. Жужжали винты. В дверях теснились гибкие молодые тела. Офицер, не замечая ее, считал новобранцев.

Зал опустел. Она стояла перед захлопнувшимися дверьми. Что*то бормотала бессвязно. Держала перед собой руки, будто кого*то качала. Медленно, шаркая, переводя дух, двинулась к выходу. И Бобров слышал, как она лепетала:

— Дева Мария… Роберту!..

Винты утихли, удалились на другой конец поля. И скоро с тяжелым металлическим воем взлетел самолет.

Вернулся служитель, отсчитал деньги. Бобров поблагодарил, перешел к другому окошечку, где девушка-кассир била пальчиком в крохотный калькулятор. Взял билет до Бейры, куда скоро, через несколько дней, ему предстояло лететь. Сопрягал себя с новобранцами, с причитающей африканкой. Как и они, он был подхвачен жестокими свистящими силами, дующими над Африкой. Несся в одну с ними сторону.

Простился с Ермаковым. Садясь в машину, снова увидел женщину. Она брела одиноко по жаркому солнцу. Едва переступала ногами. Все кого*то качала, кого*то несла на руках.

Он приехал в управление безопасности, где ему был заказан пропуск. Сидел в кабинете с телефонами, с портретом Саморы Машела, с черно-красным флажком ФРЕЛИ-МО и зелено-голубой картой Мозамбика. Смотрел на близкое, улыбающееся лицо Соломау, знакомое ему по Москве, дружелюбное, являющееся многократно то в людном гуле аудитории, в их институте, то в маленьком, учебном, просмотровом зале, то в снежно-вечернем сумраке Тверского бульвара. Нестареющее, широколобое, широконосое лицо с маленькой твердой бородкой, в которой с годами появились седые колечки.

— Так что ответил тебе министр на мою просьбу? Позволит принять участие в операции? — Бобров пил кофе, радуясь его крепости, капелькам концентрированной горькой силы. — Ты передал ему мою просьбу? Ты как человек, знакомый с кинематографом, знакомый с проблемой кино, — ты мог найти аргументы?

— У меня был разговор с министром, Карлуш, — осторожно подбирая русские, нетвердо произносимые слова, не торопясь с ответом, стараясь придать словам пластичную форму, сказал Соломау. Вытянул на столе худые длинные руки в белоснежных манжетах с дорогими блестящими запонками.

— Так какова же реакция министра? Могу я принять участие в твоей операции? Могу посмотреть, как ты будешь ликвидировать этот самый аэродром подскока? Мне эта сцена нужна в моем фильме! — настаивал Бобров, не принимая растяжимую, доступную толкованиям форму ответа.

— Я еще раз передал министру твою просьбу, Карлуш. Так же, как ты сам сказал ему на приеме.

— И что же?

— Министр ответил: он понимает твои проблемы. Он хочет, чтобы твоя работа у нас, в Мозамбике, проходила успешно. И чтоб ты, довольный, благополучно вернулся домой.

— Надеюсь, это не все, что было им сказано по поводу моей просьбы?

Светло-серый пиджак прекрасно сидел на плечах Соломау. Красно-лиловый галстук был в согласии с бронзовотемным лицом. А он помнил Соломау, семенящего на московском морозе в нелепых оранжевых кедах, в натянутом на уши берете. Трамвай на повороте у Университета Лумумбы жестко скрипел железом. Туманились в дымном солнце алюминиевые купола Донского монастыря.

Быстрый переход