|
Будет стараться понять: где, на каком поступке, в каком несогласии, в неверно выбранном слове, в малой непрощенной обиде возник тот изъян, который, набирая могущество, обратился крушением. Как случилось, что накопленное ими богатство, нет, не накопленное, а доставшееся без усилий, как дар, — те белые церкви в Запсковье, белоснежные рубахи и простыни на синей воде Завеличья, что вдруг поплыли, словно стая гусей, и та первая ночь, когда вдруг запахло крапивой, и горел напротив золотой веретенный огонь, и их поездка в Малы, и убитая зеленокрылая утка с красной бусиной крови, слипшиеся на рассвете цветы, их общность, угадывание друг друга не по слову, а по тихому, струящемуся из обоих свечению, вера, что так будет до смерти, — как случилось, что этот дар был истрачен, превращен в горячую, рваную по краям пустоту, от которой — бежать и спасаться?
Тончайшее, наметившееся расщепление. Он, начинающий журналист, работающий «на подхвате» в газете, каждый раз, отправляясь в поездки, отрывал себя от их общего, их породнившего мира. Старинные, в жеваной коже, с опаленными страницами книги, закапанные воском, лампадным жиром, пронесенные сквозь огни и потопы, исцеляемые ее ловкими сильными пальцами, под которыми вдруг загоралась огненно-алая буквица, свитая из трав, из птичьих и звериных голов. Черная в надломах доска, как обломок затонувшего корабля, лежит у нее на столе. Она из флаконов, из колб и реторт любовными касаниями кисти снимает нагар, пропитывает, умащает, и в какой-нибудь морозный денек, когда янтарное солнце, на деревьях снеговая пыльца, она снимет покровы, и влажный, смуглый, с пылающим оком лик глянет с доски. Или красный плащ и копье, и конь, и дворцы.
Она существовала в мире испытанной, любимой, содеянной задолго до нас красоты. Возвращала деревянной резьбе и чеканке, росписям по фаянсу и камню, палатам и руинам былое цветение и силу. В них, любимых, находила ответы на высшие, волновавшие ее вопросы: что есть правда и красота? Как через веру и творчество обретает единство душа?
Эти поездки выносили его из их тесной, переполненной стариной квартиры в рабочее общежитие на развороченной стройке, где из грома и скрежета вставали ржавые фермы будущих цехов и плотин, и он пил с молодыми прорабами у раскаленной печурки и слушал их речи о мегаваттах энергии, о поставках валютной техники; или вдруг попадал в обшарпанный среднерусский совхоз, и комбайн в дожде молотил полегшую рожь, а небритый худой комбайнер гудел ему про рубли и надои, считал на заскорузлых пальцах прибыли и убытки хозяйства. Или оказывался в казармах, собравших разношерстных парней: узбек-дневальный тосковал о Самарканде, грузин писал письмо в Цхалтубо, юнец из Сибири доставал украдкой фотографию с девичьим лицом, а наутро видел их прижатыми к морозной броне, и боевые машины пехоты врезались в полярный сугроб.
Его поездки на четыре стороны света панорамно открывали страну, открывали народ, готовый себя осознать, вымолвить зреющее на губах, еще невнятное, еще косноязычное слово о себе, о своих непомерных трудах, о суровом, первом на земле государстве, о своей грядущей судьбе. И ему хотелось посильно в своих репортажах и очерках помочь найти это слово. Он пытался его произнести, пускай наивно и робко.
Возвращался домой, готовый с ней поделиться новым, ему открывшимся опытом. Но она не хотела слушать. Мягко, необидно уклонялась от его излияний. Садилась за свой верстачок, где зеленел изразец, золотилась деревянная облупленная кисть винограда или лежали Четьи Минеи. А он, не мешая ей, писал репортаж о строительстве закопченной ГРЭС, раздувавшей топки в снегах.
Сын с сачком скакал у подножья зеленой горы, описывая своим маленьким гибким телом окружности и дуги погони, охотясь за невидимой целью. Сквозь стеклянное, колеблемое ветром пространство чувствовались там, внизу, его нетерпение, страсть, его огорчение. Бабочки не давались сыну, он выбредал на вершину, неся пустой сачок. |