|
Ему казалось, он о них забывал, на самом же деле они копились в нем, как его отдельный, ей неведомый опыт о другой, ей неведомой жизни. Увеличивали ту необщую область, где он был один, без нее. Уменьшали ту общую, где они были вместе. Его близость с высокой степной красавицей, среди целинных хлебов, — пшеничные ароматы, раскаленная жатва, бетонные, разрываемые урожаем элеваторы — и ее смуглое, чуть раскосое, созвучное лунам, облакам и озерам лицо, ставшее вдруг дорогим, заслонившее Аню.
Он был повинен. В избытке сил, в обилии обступивших впечатлений ему казалось: все поправимо, все образуется. Разлад, начавшийся с легкой распри, уляжется сам собой. Не превратится в одну непрерывную ссору. Так и уехал в Испанию, толком не простившись, — короткий телефонный звоночек, — не стерев, не изгладив нанесенную ей ненароком обиду. Потом он об этом припомнит.
А теперь они сидят втроем у гаснущего костра. Он палочкой выкатывает из раскаленного пепла клубни. Сын хватает, обжигается, дует, разламывает картофелину на две янтарные половины. Аня, вытирая о салфетку, протягивает красный литой помидор. Их трапеза на вершине горы. Скользящее к лесам вечернее солнце. С бурлящим рокотом проходит внизу остроносая длинная лодка. Окаменелый седок у руля. Распоротый шов Енисея.
Темнеет не быстро и тихо. Сын, ухватив головешки, кидает их вниз с горы, навешивая длинные дуги. Аня смотрит на воду, распустив по траве сарафан. А такая ширь, такой объем красоты, что она негромко, для себя, запевает, но и ему, если он захочет, предлагает петь вместе. Их любимую, давнюю, услышанную когда*то на Псковщине, в маленькой деревеньке Хоры.
И где кони, И где кони…
Два их голоса, привыкшие друг к другу, нашедшие однажды друг друга, легко и согласно взлетают. Его, низкий, прямой, глуховатый, возносится ствольно и твердо. Ее, гибкий, влажный, вьется вокруг, одевает его своей свежестью, своим светом и тенью. Они растут и колышутся, расстилая в небе свою общую крону. И внезапный, молодой, неокрепший побег — их сын подсел незаметно и вплел свой голос в их песню. Все они — одно, едины, с единой душой и телом, и знают про это. Сидят на горе, обернувшись красными лицами к низкому солнцу. Смотрят на разлив и поют. И теперь, спустя столько лет, его все манит, подмывает: одолеть самолетами полземли, взойти на ту гору, отыскать на вершине среди разросшихся трав и кустарников угольки того давнишнего кострища, приникнуть ухом к земле, и в глубокой горе слабо отзовутся три звучавших здесь некогда голоса, так любившие друг друга.
И где кони, И где кони…
Они расстались с Аней не сразу, через ссоры, через долгие обиды, которые не прощались, а как бы складывались, копились в каждом из них, превращаясь в одну, уже не имевшую начальной причины, дававшую знать о себе в мелочах. Например, она никогда не умела толком накрыть на стол, чтобы все приборы были на месте и на столе не болтался какой-нибудь ненужный, занесенный из других комнат предмет — какая-нибудь кисть, или книга, или баночка с клеем. Это его раздражало, он ее упрекал, и из-за этого разыгрывались частые вздорные ссоры. А она упрекала его в том, что он невоспитан, не терпит ее новых друзей, демонстративно закрывается от них в кабинете. Он действительно их не терпел, вившихся вокруг нее «приживалок» — так называл их всех, и мужчин и женщин. Их радения, основанные на вялых, пережеванных суевериях. Их нарочито культивируемые говорки. Их вызывающая обращенность вспять. Он*то знал, ему казалось, время. Знал, в каких муках, трудах добывается каждая крупица нового знания. Сколь велики заботы и траты, связанные с правом владеть одной шестой частью суши. Он был поглощен политикой, проблемами энергетики и военного дела. Уже искушенный в работе, добившийся имени в журналистских кругах, выполнял ответственные, ему одному поручаемые задания. Все чаще выезжал за границу. То в Сайгон, за серией репортажей о новом, объединенном Вьетнаме. |