Я ее знал. Я знал, как она женственна, какой сентиментальной она может быть, какой нежной и ласковой. Другие не знали этого, даже понятия не имели.
Мы спали обнаженными. Сибилла прижималась ко мне своим мальчишечьим телом. Я чувствовал себя словно выхолощенным от ее бесконечной печали, над которой я не был властен.
— Нам надо вставать, да? — прошептала она.
В квартире не было никого, кроме нас, но она шептала, как будто никто не должен был нас услышать, будто у нас с ней была тайна от ее книг, ее картин, ее узкой кровати.
Я судорожно закашлялся.
— Бедный мой, — прошептала она. — Вот так всегда. Всегда, когда ты должен от меня уходить, ты начинаешь кашлять.
— Мне очень плохо, — сказал я.
— Не говори так! — Ее руки гладили меня, но они были холодные и вялые. Мои были влажными от возбуждения и слабости.
— Что мне тогда говорить? — прошептала она в мою подмышку. — Ты, по крайней мере, улетаешь, а мне каково возвращаться в свою квартиру, сюда, в эту постель, которая еще пахнет тобой; в эту комнату, в которой все напоминает о тебе. Знаешь, я уже однажды избила подушку, за то что она не переставала пахнуть твоей головой!
Я ответил, напряженно вслушиваясь в приближение новой машины:
— Я люблю тебя, Сибилла.
— И я тебя, родной, — сказала она.
— Через десять дней я снова буду у тебя.
— Да, Пауль.
— И останусь надолго.
Сейчас настольная лампа горела, и я мог видеть Сибиллу. Она выглядела как красивая, полная страсти кошка. Раскосый разрез глаз, таких же черных, как ее волосы, которые она всегда коротко стригла. Вздернутый нос, резко очерченные ноздри, часто они нервно подергивались. Влажные красные губы, отливающие атласом. У Сибиллы был самый большой рот из всех, которые я когда-либо встречал. Это был экстраординарный рот. Однажды Сибилла заключила с одним другом пари, сможет ли она засунуть в рот очищенный калифорнийский персик. И она выиграла.
— Мы будем очень счастливы, — шептала она. Моя грудь стала мокрой от ее слез. — Я буду ждать тебя, — продолжала она, — буду слушать наши пластинки и читать книги, которые ты мне принес. Я буду ставить Рахманинова, наш фортепьянный концерт!
— Пригласи подруг.
— Да, Пауль.
Ее глаза затуманились, словно подернутые мутной пеленой, потух блеск черных ресниц. Так было всегда, если Сибилла чувствовала себя несчастной. Тогда эти редкостные занавеси печали опускались на ее глаза.
— И выходи вечерами.
— Нет, не хочу.
— И все же! Сходи в театр. Или к Роберту. — Робертом звали хозяина бара на Курфюрстендамм. Мы хорошо его знали. Мы с Сибиллой часто ходили к нему, когда я бывал в Берлине.
— Я не хочу к Роберту, — сказала она, — да ты и сам хочешь услышать, что я не хочу к нему идти.
— Да, любимая.
Я подумал: «Слишком долго висит тишина, покой слишком затянулся. Где же шум? Когда пойдет на посадку следующая машина?»
— Когда я вернусь, — между тем говорил я, — мне должны дать отпуск.
— Да, — сказала она тихо.
— И тогда у меня будут деньги, Сибилла. Мы поедем на юг, до Неаполя. Потом сядем на корабль и поплывем по Средиземному морю. В Египет! Целых четыре недели.
— Ты обещаешь?
Я положил руку между ее ног, чтобы поклясться тем, что было для меня свято, и сказал:
— Я обещаю тебе это.
— Четыре недели, — повторила она. — И ты не будешь писать никаких статей?
— Ни строчки, — сказал я. |