Все утро прождал Степан Владимирыч, не придут ли братцы, но братцы не шли. Наконец, часов около одиннадцати, принес земский два обещанных сочня и доложил, что братцы сейчас отзавтракали и заперлись с маменькой в спальной.
Арина Петровна встретила сыновей торжественно, удрученная горем. Две девки поддерживали ее под руки; седые волосы прядями выбились из-под белого чепца, голова понурилась и покачивалась из стороны в сторону, ноги едва волочились. Вообще она любила в глазах детей разыграть роль почтенной и удрученной матери и в этих случаях с трудом волочила ноги и требовала, чтобы ее поддерживали под руки девки. Степка-балбес называл такие торжественные приемы архиерейским служением, мать – архиерейшею, а девок Польку и Юльку – архиерейшиными жезлоносицами. Но так как был уже второй час ночи, то свидание произошло без слов. Молча подала она детям руку для целования, молча перецеловала и перекрестила их, и когда Порфирий Владимирыч изъявил готовность хоть весь остаток ночи прокалякать с милым другом маменькой, то махнула рукой, сказав:
– Ступайте! отдохните с дороги! не до разговоров теперь, завтра поговорим.
На другой день, утром, оба сына отправились к папеньке ручку поцеловать, но папенька ручки не дал. Он лежал на постели с закрытыми глазами и, когда вошли дети, крикнул:
– Мытаря судить приехали?… вон, фарисеи… вон!
Тем не менее Порфирий Владимирыч вышел из папенькинова кабинета взволнованный и заплаканный, а Павел Владимирыч, как «истинно бесчувственный идол», только ковырял пальцем в носу.
– Не хорош он у вас, добрый друг маменька! ах, как не хорош! – воскликнул Порфирий Владимирыч, бросаясь на грудь к матери.
– Разве очень сегодня слаб?
– Уж так слаб! так слаб! Не жилец он у вас!
– Ну, поскрипит еще!
– Нет, голубушка, нет! И хотя ваша жизнь никогда не была особенно радостна, но как подумаешь, что столько ударов зараз… право, даже удивляешься, как это вы силу имеете переносить эти испытания!
– Что ж, мой друг, и перенесешь, коли Господу Богу угодно! знаешь, в Писании-то что сказано: тяготы друг другу носите – вот и выбрал меня он, батюшко, чтоб семейству своему тяготы носить!
Арина Петровна даже глаза зажмурила: так это хорошо ей показалось, что все живут на всем на готовеньком, у всех-то все припасено, а она одна – целый-то день мается да всем тяготы носит.
– Да, мой друг! – сказала она после минутного молчания, – тяжеленько-таки мне на старости лет! Припасла я детям на свой пай – пора бы и отдохнуть! Шутка сказать – четыре тысячи душ! этакой-то махиной управлять в мои лета! за всяким ведь погляди! всякого уследи! да походи, да побегай! Хоть бы эти бурмистры да управители наши: ты не гляди, что он тебе в глаза смотрит! одним-то глазом он на тебя, а другим – в лес норовит! Самый это народ… маловерный! Ну а ты что? – прервала она вдруг, обращаясь к Павлу, – в носу ковыряешь?
– Мне что ж! – огрызнулся Павел Владимирыч, обеспокоенный в самом разгаре своего занятия.
– Как что! все же отец тебе – можно бы и пожалеть!
– Что ж – отец! Отец как отец… как всегда! Десять лет он такой! Всегда вы меня притесняете!
– Зачем мне тебя притеснять, друг мой, я мать тебе! Вот Порфиша: и приласкался и пожалел – все как след доброму сыну сделал, а ты и на мать-то путем посмотреть не хочешь, все исподлобья да сбоку, словно она – не мать, а ворог тебе! Не укуси, сделай милость!
– Да что же я…
– Постой! помолчи минутку! дай матери слово сказать! Помнишь ли, что в заповеди-то сказано: чти отца твоего и матерь твою – и благо ти будет… стало быть, ты «блага»-то себе не хочешь?
Павел Владимирыч молчал и смотрел на мать недоумевающими глазами. |