|
Надо было определить объем работы.
Водитель поморщился.
- С полудня. С тех пор и лупит. Ох, потреплют наш полк нынче, как куница курицу… Хотел бы я знать, какому дураку вздумалось на английские пушки лезть, их же здесь по стволу на каждый наш штык… Слышите? Господи святой Боже, это ж сколько железа в землю уходит…
- Потреплют, - кивнул Виттерштейн, внутренне злясь оттого, как ловко это неказистое словечко заменяет весь спектр прочих, известных ему самому, вроде «значительные потери в живой силе», - Будь уверен, потреплют. Иначе за мной не послали бы. Скажи спасибо, что я неподалеку был. Да и то сказать, сколько времени утрачено…
- Опоздали, конечно, - ефрейтор шмыгнул носом, но взгляда от дороги не оторвал, - Это и дураку ясно. Наш фельдшер как узнал, что вы тут неподалеку обретаетесь, меня живо за шкирку взял. «Хельмут, - сказал он, - разбейся сам, разбей машину, а господина лебенсмейстера доставь во что бы то ни стало!».
- Хороший фельдшер-то? – спросил Виттерштейн зачем-то.
- Золотые руки, - подтвердил ефрейтор с гордостью, - Многих в нашем полку от райских врат развернул на полпути. Рука очень легкая. Осколки, шрапнель вытаскивает запросто. И кости вправляет свободно. Да и вообще… Был у меня приятель, Пауль. Ему полгода назад булыжник прилетел от штейнмейстеров английских. Булыжник меньше кулака, а пролетел километра три, пробил бруствер и перекрытие из досок. И в бедро Паулю… Думали, ногу придется отнимать, одна каша… А фельдшер наш поколдовал, щипцами пощелкал – и ногу-то спас. Правда, хромота осталась, но и нам не на свадьбе красоваться…
- Хороший врач, - согласился Виттерштейн.
- Хороший-то хороший, но ведь человек смертный, не чета вам, господин лебенсмейстер. Только железяками орудовать и умеет. Щипцы там, ланцеты… А по сравнению с вашими фокусами он школяр. Как вы это умеете… Пальцами пошевелили, рукой махнули, и люди с операционного стола спрыгивают, словно минуту назад сладко спали, а не лежали требухой наружу, как товар в мясной лавке.
- Ну-ну, - проворчал Виттерштейн, но не очень строго, - Вам бы болтать все. Чудес мы не делаем и мертвых не воскрешаем.
- Мертвых поднимать и не надо, - буркнул ефрейтор, враз сделавшись мрачнее, - Хватит. Мертвые свое отвоевали. По мертвой части и без вас есть, кому заняться.
Виттерштейн ощутил приступ мимолетной гадливости. Вроде и не подумал ничего конкретного, а какая-то черная, источающая запах разложения, мыслишка юркнула в потемках сознания, точно пирующая на мертвом теле крыса, спугнутая случайным звуком.
И то верно. Отвоевали свое. Тело человеческое можно восстановить, пока в нем бьется сердце, этот крохотный хрупкий метроном. Остановился он, и все. Значит, человек уже там, куда не дотянется рука самого умелого лебенсмейстера. Поступил, как выражались некоторые фронтовые остряки, под другую юрисдикцию. В чертоги, куда человеку простирать свою длань опасно и мерзко.
На смену сумеркам уже пришла ночь, колючая и густая, как нечесаная волчья шкура. Из-за низких туч звезд было не видно, тем страшнее были сполохи света, время от времени мигавшие в ночи, в такт разрывам. Там, в ночи, происходило что-то страшное, чудовищное, парализующее волю, что-то, отчего само человеческое естество скорчивалось внутри грудной клетки и тихонько подвывало раненым зверем. Там была смерть. Не в чистом и стерильном ее воплощении, как между газетных строк, а в истинном обличье, которое Виттерштейн знал в мелочах, в самых крохотных чертах, как лицо давнего знакомого. Знал – и ненавидел.
Смерть сейчас пировала там, накрыв себе огромный обеденный стол, изрытый рваными зигзагами траншей вместо столовых приборов и воронками вместо крошек. Там, между клочьев колючей проволоки, в душном смраде подземных казематов и в крысиных лазах опорных пунктов, гибли люди. |