В прямоугольнике дверного пролета неподвижно стояли по углам соснового гроба четыре человека в черном.
– Это для покойника, – прогремел самый здоровенный из всех четверых. (Но это же Шестьсу Белый Снег! Сам Шестьсу! «Совсем маленькая роль, так, ерунда, у них слишком много дел с Ла-Эрсом; но мне без него никак нельзя было обойтись. Он такой внушительный, тебе не кажется?»)
На Хадуше была одна из моих пижам. Он почесывал затылок и правую ягодицу, точь-в-точь как я, не придерешься.
– Извините, я еще не совсем готов, – произнес он сонным голосом, – приходите лет через пятьдесят.
И он спокойно закрыл дверь.
А я вскочил со своего места.
Как только Рождественский Людоед открыл глаза, гладкая шерсть до сих пор спокойно спавшего Превосходного Джулиуса вздыбилась на всем его теле до кончика хвоста, лапы и шею свело судорогой, в паническом страхе ощерились клыки слюнявой его пасти, глаза закатились, и тут он как пойдет завывать, сначала негромко, как будто гуканье вечности поднималось из тьмы веков, но потом все сильнее, и вой его, насыщаясь всеми скорбями оставленных в прошлом столетий, перерастал уже в душераздирающий крик, до боли знакомый, как плач собственного ребенка, – рев моего пса в эпилептическом припадке! «У него же настоящий припадок, черт бы тебя побрал, Жереми», – выругался я, вскакивая на сцену.
Но Жереми встал у меня на пути:
– Стой, Бен, не мешай ему играть!
Хадуш силой удерживал меня:
– Это правда, Бен, он играет! Он притворяется! Это Жереми его научил! Посмотри на него, он разыгрывает эпилептический припадок!
Неподвижный, что твой бартольдиевский лев на своих каменных лапах, с сумасшедшими глазами и взмыленной пастью, Джулиус ровно вытягивал на одной ноте, чего мне и в самом деле никогда еще не доводилось слышать от него.
– Каков, а? Посмотри, какой он произвел эффект на зрителя!
Все повставали. Но это не было похоже на приближение оглушительной овации: зрители, оцепенев от ужаса, не могли еще решиться, они пока еще медлили перед тем, как кинуться прочь.
– Он играет! – повторил Жереми в зрительный зал, ободряюще махая руками, – это не настоящий припадок, он изображает эпилепсию!
Пока Жереми надсадно кричал, обращаясь к залу, Джулиус начал раскачиваться из стороны в сторону, все сильнее и сильнее, как статуя, которая вот-вот упадет… что в итоге и произошло: сначала он рухнул на спину, впилившись головой в пол сцены, ответившей глухим загробным стоном; затем он скатился ко мне все с тем же воплем, вырывавшимся у него из пасти, в которой, как пламя, метался сухой язык. Закатившиеся зрачки, прокрутившись на все триста шестьдесят, уже выглянули из-под нижних век и, само собой, не вынесли ничего путного из подобного обзора. Они уставились на меня с таким бешенством и ужасом, каких мне еще никогда не доводилось замечать, даже в самых жестоких из его припадков.
– До настоящей эпилепсии у нас никогда не доходило… – заверил Жереми, в интонации которого все же чувствовались нотки неуверенности.
Потом язык Джулиуса свернулся серпантином, заткнув ему глотку, и вопль умолк. Внезапно оборванный звук. Мертвая тишина в зале.
– Джулиус… – настороженно позвал Жереми. – Тебе не кажется, что ты уже переигрываешь?
Тут я кинулся к своей собаке.
– Он задыхается!
Я засунул всю пятерню ему в пасть.
– Да, помогите же мне, черт!
Хадуш и Жереми растягивали челюсти Джулиуса, пока мои пальцы отчаянно вытаскивали язык, оттуда, из недр его глотки.
– Ничего не понимаю, – виновато мямлил Жереми, – на репетиции все так хорошо получалось…
– Ну же, Джулиус, не упрямься!
Как я тянул на себя этот его проклятый язык! Как будто хотел вырвать заодно и потроха Превосходного Джулиуса, вытащить, в конце концов, на свет все невысказанные секреты, терзавшие его душу. |