|
— Чудный барс. В следующий раз в «Мусагет» приходите в барсе. Приводите барса, чтобы было на чем отвести душу (Молча: «Ася! Ася! Ася! Не выходите замуж, хотя бы за Андрея Белого!»)
Вслух:
— Я не понимаю, что такое гносеология и почему все время о ней говорят. И почему все — разное, когда она — одна.
(Молча: «Ася! Ведь вы— Mignon, не из оперы, а из Гете. Mignon не должна выходить замуж — даже за молодого Гете…»)
Вслух:
— Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи — выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: «Совершенно верно». Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился — Гершензон.
(Молча: «О lasst mich scheinen, bis ich werde! Zieht mir das weisse Kleid nicht aus! Ася! ведь это измена этому же, вашему же — Белому! Вы должны быть умнее, сильнее, потому что вы женщина… За него понять!»)
Вслух:
— Вы отлично знаете, что ваши стихи — не выжатый лимон!
Зачем же вы смеетесь над Вячеславом Ивановичем — и всеми нами?
(Молча: «Ася, у меня, конечно, квадратные пальцы, совсем не художественные, и я вся не стою вашего мизинца и ногтя Белого, но, Ася, я все‑таки пишу стихи и сама не знаю, чем еще буду — знаю, что буду! — так вот, Ася, не выходите замуж за Белого, пусть он один едет в Сицилию и в Египет, оставайтесь одна, оставайтесь с барсом, оставайтесь — барсом».)
— Марина, о чем вы думаете?
Замечаю, что я совсем забыла говорить про Гершензона. (О, потрясение человека, который вдруг осознал, что молчит и совсем не знает, сколько.)
— Бойтесь меня, я умею читать мысли.
И оборотом головы на сестер:
— Почему у Цветаевых такие красные губы? И у Марины и у Аси. Они — не вампиры? Может быть, мне вас, Марина, надо бояться? Вы не придете ко мне ночью? Вы не будете пить мою кровь?
— А ваш барс на что? Ночью он спит у вашей постели, и у него — клыки!
Другое явление — видение — Аси, знобкой и зябкой, без барса, но незримо — в нем, на границе нашей залы и гостиной в Трехпрудном, с потолками такими высокими, что всякому дыму есть куда уйти.
Между нами уже простота любви, сменившая во мне веревку — удавку — влюбленности. Я знаю, что она знает, что мы одной породы. Влюбляешься ведь только в чужое, родное — любишь. Про ее отъезд не говорим, его не называем, не называем никогда. Это еще пока — девичество, вольница, по сю сторону той реки.
Ей нужно уходить, ей не хочется уходить, стягивает, натягивает, перебрасывает с плеча на плечо невидимого барса. Не удерживаю, ибо в жизни свое место знаю, и если оно не последнее, то только потому, что вовсе не становлюсь в ряд… (А со мной, в моей простой любви (а есть — простая?) — в моем веселом девичьем дружестве, в Трехпрудном переулке, дом № 8, шоколадный, со ставнями, ты бы все‑таки была счастливее, чем с ним в Сицилии, с ним, которого ты неизбежно потеряешь…)
— Ася, вы скоро едете?
— Скоро еду, а сейчас иду.
Простившись с ней совсем же в нашем полосатом, в винно — белую полоску, матрасном парадном, естественным следствием всех последних прощаний, влезаю в своего гимназического синего барана (мне — баран, тебе — барс, все как следует, и они бар(ан) и бар(с) все‑таки родня) и иду с ней вдоль снежного переулка — ряда переулков — до какого‑то белого дома (может быть — ее, может быть, его, может быть — ничьего), который зовется «здесь». Здесь — прощаемся.
— А завтра Ася с Борисом Николаевичем уезжают в Сицилию!
Это Владимир Оттонович Нилендер, тоже мятущаяся и смещенная разом со всех земных мест душа, ame en peine — d’eternite, уже с порога, вознеся над головой руки, точно моля ими зальную Афродиту отвести от этой головы беду. |