Изменить размер шрифта - +

И так далее — часами, никогда не уставая, не скучая, не иссякая.

— Марина, у меня никогда не будет детей.

— Почему?

— Не знаю, мне доктор сказал и даже объяснил, но это так сложно — все эти внутренности…

Серьезная, как большая, с ресницами, уже мерцающими как зубцы звезды.

И большего горя для нее не было, чем прийти к моим детям с пустыми руками.

— Ничего нет, ничего нет сегодня, моя девочка! — она, на вопиюще — вопрошающие глаза Ирины. — Я, понимаешь, до последней минуты ждала, все надеялась, что выдадут… А не дали — потому что они гадкие — и царя убили, и мою Ирину голодную посадили… Но зато обещаю тебе, понимаешь, непременно обещаю, что в следующий раз принесу тебе еще и сахару…

— Сахай давай! — Ирина — радостно — повелительно.

— Ирина, как тебе не стыдно! — Аля, негодующе, готовая от смущения просто зажать Ирине рукою рот.

И Сонечкино подробное разъяснение — ничего кроме «сахар» не понимающей Ирине — что сахар — завтра, а завтра — когда Ирина ляжет совсем — спать, и потом проснется, и мама ей вымоет лицо и ручки, и даст ей картошечки, и…

— Кайтошка давай!

— Ах, моя девочка, у меня сегодня и картошечки нет, я про завтра говорю… — Сонечка, с искренним смущением.

— Сонечка! (Аля, взволнованно) с Ириной никогда нельзя говорить про съедобное, потому что она это отлично понимает, только это и понимает, и теперь уже все время будет просить!

— О, Марина! Ведь сколько я убивалась, что у меня не будет детей, а сейчас — кажется — счастлива: ведь это такой ужас, такой ужас, я бы просто с ума сошла, если бы мой ребенок просил, а мне бы нечего было дать… Впрочем, остаются все чужие…

Чужих для нее не было. Ни детей, ни людей.

Две записи из Алиной тетради весны 1919 года (шесть лет).

«Пришел вечер, я стала уже мыться. Вдруг послышался стук. Я еще с мокроватым лицом, накинув на себя Маринину шелковую шаль, быстро спустилась и спросила: «Кто там?» (Марина знала ту полудевочку — актрису Софью Евгеньевну Голлидэй.) Там за дверью послышались слова:

— Это я, Аля, это Соня!

Я быстро открыла дверь, сказав:

— Софья Евгеньевна!

— Душенька! Дитя мое дорогое! Девочка моя! — воскликнула Голлидэй, я же быстро взошла через лестницу к Марине и восторженно сказала:

— Голлидэй! — но Марины не было, потому что она ушла с Юрой Н. на чердак.

Я стала мыть ноги. Вдруг слышу стук в кухонную дверь. Отворяю. Входит Софья Евгеньевна. Она садится на стул, берет меня на колени и говорит:

— Моего милого ребенка оставили! Я думаю- нужно всех гостей сюда позвать.

— Но как же я буду мыть ноги?

— Ах, да, это худо.

Я сидела, положив лицо на мягкое плечо Голлидэй. Голлидэй еле — еле касалась моей шали. Она ушла, обещав прийти проститься, я же вижу, что ее нет, и в одной рубашке, накинув на себя шаль, вхожу к Голлидэй и сажусь к ней на колени. Там были Юра С., еще один студиец, и Голлидэй, а Марина еще раньше ушла с Юрой Н. на чердак. Я пришла совсем без башмаков и сандалий, только в одних черных чулках. Трогательно! Юра С. подарил мне белый пирожок. Голлидэй была весела и гладила мои запутанные волосы. Пришла знакомая Голлидэй, послышались чьи‑то шаги на крыше. Оказалось, что Марина с Юрой Н. через чердачное окно вместе ушли на крышу. Юра С. влез на крышу со свечой, воскликнув:

— Дайте мне освещение для спасения хозяйки!

Я сидела на подоконнике комнаты, слегка пододвигаясь к крыше.

Быстрый переход