Изменить размер шрифта - +
В его последний нормальный день. День — много, Сонечка!

— Но почем я буду знать, что у него завтра будет чума? А если я не буду знать, я не посмею ему сказать, потому что говорю- то я ему только потому, что он сейчас умрет, и слушает‑то он меня только от смертной слабости!

Володя, созерцательно:

— Чума начинается с насморка. Чихают.

— Это — докторская чума: чихают, — а моя — пушкинская, там никто не чихал, а все пили и целовались. Так как же, Марина?

— Подите к нему на исповедь: и все сказать должны, и слушать обязаны. И не грех, а христианский долг.

— О, Марина! Какой вы, какой вы — гений! Значит, я прихожу к нему в часовню — он стоит на молитве — один из всего ордена — ия становлюсь на колени…

(Володя: — И он на коленях, а вы на коленях? Непластично. Лбами стукнетесь.)

— И он— встает, и я, с колен: «Брат, я великая грешница!» А он спросит: «Почему?» А я: «Потому что я вас люблю». А он «Бог всех велел любить». А я: «Нет, нет, не так, как всех, а больше всех, и больше никого, и даже больше Бога!» А он — «О — о-о! Милая сестра, я ничего не слышу, у меня в ушах огромный ветер, потому что у меня начинается чума!» И вдруг шатается— клонится — ия его поддерживаю, и чувствую, как сквозь рясу бьется его сердце, безумно бьется! безумно бьется! — и так веду, вывожу его из часовни, но не в келью, а на зеленую лужайку, и как раз первое деревце цветет — и мы садимся с ним под цветущее деревце— и я кладу его голову к себе на колени… и тихонько ему напеваю… «Ave Maria», Марина! И все слабее, и слабее, потому что у меня тоже — чума, но Бог милостив, и мы не страдаем, и у меня чудный голос — Господи, какой у меня голос! и уже не одно деревце цветет, а все, потому что они торопятся, знают, что у нас — чума! — целый цветущий ход, точно мы женимся! — и мы уже не сидим, а идем, рука об руку, и не по земле, а немножко над землей, над маргаритками, и чем дальше — тем выше, мы уже на пол — аршина от земли, уже на аршин, Марина на целую сажень и теперь мы уже над деревцами идем… над облаками идем… (Совсем тихо и вопрошающе:) — А можно— над звездами?

Протирая глаза, от всей души:

Вот, Марина, я и любила — монаха

А жить мне приходится с такими — другими! Потому что мой монах сразу все понял — и простил — и исправил, без всяких моих слов, а сколько я говорю, Марина, и объясняю, из кожи, из глаз, из губ — лезу, и никто не понимает, даже Евгений Багратионыч — с его пресловутой «фантазией»!

Впрочем, у него как раз на это есть некоторые резоны. Я в самом начале с ним ужасно оскандалилась. У нас в Студии зашел разговор об образах.

— Образах, Сонечка!

— Нет, об образах. Быть — в образе. Кто в образе — кто нет, и так далее. А я говорю: «А Евгений Багратионыч, по — моему, в образе Печорина». Все — «Вот — глупости! Печорин — это сто лет назад, а Евгений Багратионыч — сама современность, театр будущего, и так далее». Я и говорю: «Значит, я не поняла, я не про идеи говорила, а про лицо — “и был человек создан по образу и подобию”. Потому что, по — моему, Евгений Багратионыч страшно похож на Печорина: и нос, и подбородок, и геморроидальный цвет лица».

Я:

— Что — о?

Сонечка, кротко:

— То, Марина, то есть точь — в-точь теми словами. Тут уже крик поднялся, все на меня накинулись и даже Евгений Багратионыч: «Софья Евгеньевна, есть предел всему — и даже вашему языку».

Быстрый переход