Изменить размер шрифта - +
Никогда не забуду тот взгляд глубочайшего обожания, которым солдат отметил это «мы с ним»…

— «Товарищ, товарищ»… А вот меня на улице никто не зовет товарищ, и почти никогда — гражданка, всегда — гражданочка — и сразу всякое такое в рифму. Гражданочка — смугляночка (хотя я вовсе не смуглая, это меня только румянец темнит) — или там: миляночка, а один даже целый стих сочинил:

а я ему: «А где бараночка? Обещал— так давай!» — «А я это только так, гражданочка, для складу, и никакой, к сожалению, бараночки у меня нету, потому что Колчак, сволочь, оголодил, а ежели бы время другое — не только бараночку, а целое стадо бы баранов вам пригнал — для — ради ваших прекрасных глазок. Потому что глазки у вас, гражданочка…» И все эти глаза, эти глаза. Разве они уж правда — такие особенные? И почему я только солдатам нравлюсь, и вообще швейцарам, и еще старикам, и никогда, никогда — интеллигентам?

Я много раз давала ее протяжное: «Марина… (О, Мари — ина… Ах, Мари — ина!)» Но было у нее другое Марина, отрывистое, ка- ким‑то вздрагиванием верхней губы, и неизбежно предшествующее чему‑нибудь смешному: «М’р’н’а (вроде французского Marne) — а вы заметили, как он, когда вы сказали…» Мое имя бывшее уже дрожанием смеха, уже входившее в смех, так сказать открывавшее руладу, с буквами — пузырящимися под губой.

Моим именем она пела, жаловалась, каялась, томилась, им же — смеялась.

Накануне отъезда она принесла Але свой подарок: «Детство и отрочество» в красном переплете, свое, детское, с синими глазами Сережи Ивина и разбитой коленкой его, и целой страницей ласкательных имен.

— О, Марина! Как я хотела подарить вам мою «Неточку Незванову», но у меня ее украли: взяли и не вернули. Марина! Если когда‑нибудь увидите — купите себе ее от меня на память, в ней все мое к вам, потому что это повесть о нас с вами, и повесть тоже не окончена — как наша…

Потом был последний вечер, последний граммофон, последнее втроем, последний уход — в последний рассвет.

Пустынная площадь — перед каким вокзалом? Мнится мне — перед Богом — забытым, не знаю — Брянским? наверное — деревянным. Мужики, мешки. Бабы, мешки. Солдаты, мешки. А все же — пусто. Отвесное солнце, лазурь — синее того платья.

Стоим — Сонечка, тот солдат, я.

— А это, Марина, моя ученица!

На нас — заглатывая ногами по дюжине булыжников зараз — женский колосс, девический колосс, с русой косой в кулак, в синей юбке до колен, от которых до земли еще добрых полсажени, со щеками красного лаку, такого красного и такого лаку, что Сонечкины кажутся бледными.

И Сонечка, в ответ на мой изумленный взгляд:

— Да, и нам всего шестнадцать лет. И мы первый год как из деревни. На сцену хотим. Вот какие у нас на Руси бывают чудеса!

И, приподнявшись на цыпочки, с любовью поглаживает.

Ученица, вопреки всякому правдоподобию еще покраснев, могучим басом:

— Софья Евгеньевна, я вам продовольствия принесла на дорогу. (Вынимая могучий мешок.) Цельный месяц — сыты будете.

Перрон. Сонечка уже внутри. Плачет— из вагона прямо на перрон.

— Марина! Марина! Марина! Марина!

Я, уже не зная чем утешить:

— Сонечка! Река будет! Орехи будут!

— Да что вы меня, Марина, за бездушную белку принимаете? (Плача.) — Без вас, Марина, мне и орех не в орех!

…Алечку — поцелуйте!

…Мой граммофон — поцелуйте!

…Володечку — поцелуйте!

Бесценная моя Марина!

Все же не могла — и плакала, идя по такой светлой Поварской в сегодняшнее утро, — будет, будет, и увижу вас не раз и буду плакать не раз, — но так — никогда, никогда —

Бесконечно благодарю вас за каждую минуту, что я была с вами, и жалею за тс, что отдавала другим — сериозно, очень прошу прошения за то, что я раз сказала Володе — что он самый дорогой.

Быстрый переход