Изменить размер шрифта - +
Посадники и тысяцкие обходили Упадыша, предпочитая ему какогонибудь губошлепа, Марфина сынка, Федюшку гугнявого... Везде ему была незадача.

Спознался Упадыш во время весенних игрищ на берегу Волхова, в одну из «радуниц» или в Ярилин праздник, когда, по старине, парни обыкновенно «умыкали девиц у воды» — спознался Упадыш с боярской дочерью, полюбил ее, душу всю в нее вложил, полюбил пуще Новгорода, пуще славы молодецкой, пуще будущей жизни; и она полюбила его... Совыкались целое лето, сходились в ее саду по ночам в тени черемух... Что было тут счастья, тайного, никому не ведомого!.. И все прахом пошло... Силком отдали Грушу за Марфина сына, за Димитрия, и стала сохнуть Груша, и стала таять по Упадыше... И на сынка своего, на Исачку, прижитого от немилого мужа, она глядеть не хотела; утопиться думала, так на мосту перехватили, как она собиралась броситься в Волхов.

А Упадыш с горя ушел в ушкуйники, подобрав себе партию отчаянных голов... Девять лет ушкуйничал — и по морю громил бусы-корабли, и по Двине гулял, и по Волге вплоть до Астрахани, а все не размыкал тоски.

Воротился... Опять виделся с Грушей тайком... Годы не отняли у них того, что дала им когда-то «радуница» — пуще окрепло... А Новгород по-прежнему не любит Упадыша... Обозлился, окаменел Упадыш!

Нет, не окаменел — к Новгороду только окаменело его сердце.

Не окаменел... Он чует, как бьется под охабнем его сердце... И тогда так же смотрели на него — нет, на них— так же смотрели эти звезды, когда, на «радуницу», десять лет назад, они сидели под ракитовым кустом на берегу Волхова, недалеко от старых каменоломен...

Там теперь эта кудесница и ее белоголовая Горислава. Бедная... А кудесница все сделала, что обещала... Недаром придвинулись московские рати, недаром ночью земля глухо с кем-то разговаривала — вон там, выше, за леском...

Здесь и Димитрий, муж Груши, оправился после Коростыня... Оправится ли на Шелони?..

Как стонет выпь!.. Чего она по ночам стонет?

Куда же девались звезды? Ни одной не осталось на небе — и небо стало каким-то темным, темным...

Неужели это такие птицы большие летят по небу?.. Все небо покрыли и летят так низко-низко, что, казалось, от махания их крыльев волосы у него на голове шевелятся.

Что это?.. Какие большие головы у этих птиц...

Вот одна надлетела над самый костер, взмахнула крыльями, костер вспыхнул от веяния крыльев и осветил голову птицы... Это человеческая голова, только без носа и губ... Видны только глаза и белые зубы, и глаза эти смотрят на него, Упадыша...

Все летят, все машут крыльями эти птицы с человеческими головами, а костер разгорается все больше и больше...

Как страшно глядят на него эти глаза, а головы кивают с укоризною: «О, Упадыш! Упадыш! Лучше бы тебе не быть в утробе матери, чем быть предателем Великого Новгорода».

Это не выпь стонет — это стонут головы на птичьих крыльях: «О, Упадыш, Упадыш!..»

Кто-то тихо поет... Это ее голос... Какой грустный напев...

Да, тою весеннею ночкой, на «радуницу», давно, давно... Все прошло — одна память осталась...

«О, Упадыш, Упадыш!» — это, кажется, вздыхает сама земля, не то воздух: «Лучше бы тебе не быть в утробе матери, не родиться на свет божий...»

Во сне ли, наяву ль — видит он: кто-то ходит по полю, меж сонными... Чего ищет эта темная фигура, нагибаясь над спящими новгородцами?.. Одних она крестит, мимо других так проходит... Вот она все ближе и ближе подходит к костру... Костер освещает темную чернеческую монатью и сухое, бледное лицо... Это Зосима словецкий... Он глядит на него, Упадыша, и с укором качает головой... «О, Упадыш, Упадыш!..»

А над головой его, казалось, все небо двигалось к западу, и восточная половина его становилась все светлее и светлее.

Быстрый переход